Книга Большая собака - Татьяна Соломатина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О да! – весело смеётся Настя. – Как и положено каждому уважающему себя оракулу. Если бы вы начали мне говорить о серьёзности шага, о последствиях и о том, что надо сто раз подумать, я бы разочаровалась во всех оракулах сразу. Потому что все это говорят – родители, родственники, подруги и даже случайные прохожие.
– Ещё они любят говорить о том, что вдруг будут дети, не правда ли? – насмешливо склоняет голову набок старый «оракул» в плавках. – И что с ними делать, в случае «если».
– Вот-вот! – согласно кивает Настя. – Как будто дети бывают вдруг, и вообще дети – это такое ярмо, клеймо, тяжкий груз, и с ними всё время надо что-то делать. Или ради них. Например, нести тяжкий камень совместного существования, ненавидя друг друга.
– Сизифовы дети, – печально вздыхает дед о чём-то своём.
– Ага. – Настя же, напротив, почему-то хохочет, аж заливается. – Катить вверх этих вдруг случившихся детей. Только отвернулся, а вдруг случившийся ребёнок уже внизу, и надо снова спускаться и – опять двадцать пять за рыбу деньги! – катить его на вершину. Будто у него нет ножек и ручек, и он сам не в состоянии рано или поздно вскарабкаться на вершину за печеньем.
– Вы действительно отличная барышня, Анастасия Николаевна, мне было очень приятно поговорить с вами о всякой «ерунде». Вы, сами не понимая, с лёгкостью формулируете то, к чему я шёл три раза по двадцать три с хвостиком. Позвольте, я поцелую вам руку.
Настя позволяет. Она тщательно стряхивает песок с ладоней. Случайный старый крепкий дед в плавках благоговейно прикладывается к тыльной стороне её правой кисти. Они прощаются, благодарят друг друга за оказанное внимание, и Насте так хорошо в этой такой когда-то родной и так давно позабытой манере общения, будто она попала в машину времени и все волнорезы, мидии, шелковицы, велосипеды, сады и зелёные абрикосы мелькают сейчас за окном. Сейчас, а не в том когда-то, где они все остались. Ей становится тепло-тепло и приятно-приятно, как становится тепло-тепло и приятно-приятно, когда получаешь весточку от близкого, которого считал давно исчезнувшим из твоей жизни навсегда.
Старый крепкий дед в плавках с разбегу погружается в утреннее холодное море, выныривает на значительном расстоянии и плывёт размеренным красивым кролем ровно, быстро и далеко. Настя некоторое время смотрит ему вслед, думая о том, какие же всё-таки странные эти слова: «случайно», «навсегда». В первом есть страх, что хорошее никогда не произойдёт. Во втором – отчаяние, что хорошее никогда не повторится. Встречаются случайно. Уходят навсегда. Почему нельзя устроить так, чтобы люди встречались не случайно и уходили не навсегда?..
– Ну выбачай! Знаю, шо нэ Оксана! Алэ ж я так бажала, шоб у моехо Ихорка жинка була самэ Оксана, а нэ якась На-сь-тя. – Старушка произносит имя девушки, как произносят хохлы, кривляя москалей, слово «пе-е-е-е-рво-е-е-е» в анекдоте об украинском борще. – Ты гарна дивчына, я ничóго проты нэ маю. Нажаль нэ Оксана тилькы. – Баба Маруся щурит глаза и посмеивается.
«Отчего эта старая украинка в платке так отлична от старого русского деда в плавках? – думает Настя. – И возраст одинаковый, и морщинки у глаз. Но вот он весь сиял, был открыт, как большая добрая собака, а эта когда ехидничает – ну лиса лисой. Или шкодливый кот».
– Я бажала, шоб в мэнэ хоч одна донька була. А то – Васыль, Пэтро та Вовка. Наробылы з дидом брыгадырив, шоб йому гэць! Та й Надька мэни вид Васыля вот Ихорка народыла. У Пэтра тэж малóй, у Вовчыка – пара. Жоднои донькы. Оксаны… – Старушка грустно вздыхает. – Ну, то пишлы.
И они идут.
Идут по ковру из коричневых листьев, лишённых обильно уроненных в полотнище «портным» зелёных, желтоватых и бежевых игл хвои. Здесь совсем нет сосен. Таких родных, стройных, мощных, разлапистых, по-русски мощных баб-сосен русского леса и причудливо изгибистых сосенок-девиц русских песчаных плёсов. Здесь редкие островки сиротливо прижатых друг к другу, но уже втыкающих друг в друга свои мелкие тёмно-зелёные шпильки ёлочек-подростков. Не елей. Ель – она всегда одна, огромная, вечно злая. Лишь весной на ней появляются мелкие светлые пупырышки на кончиках опущенных рук-ветвей. Как будто ель стряхивает капли инородной, чужой ярко-зелёной краски. У сосен руки тянутся к солнцу. Сосна пропускает молодые побеги туда, повыше. «Посмотри, какое оно яркое! Иди к нему, не бойся, сам, сам! Иди! Тянись! Оно согреет, и ты быстро вырастешь и тоже пропустишь своё продолжение туда, вперёд, к вершинам!» Настя любит сосны и отчего-то не любит ели. Когда-то та, другая, поволжская Настина бабушка сказала, что ель – мёртвое дерево. И его не сажают рядом с живыми. У той бабушки из уездного города под Казанью во дворе росла высоченная сосна. Корабельная. Настя думает, что «корабельная» сосна – это сосна-корабль. Сосна-фрегат, раскинувшая свои высокие-высокие паруса навстречу сразу всей розе ветров там, в поднебесье, где она с радостью и благословением пропускает и пропускает следующих всё выше и выше, всё ближе и ближе к солнцу. Ствол сосны доступен всему, как всё доступно ему. Ствол сосны – карта всех миров. А ель – она тёмная, недоступная, прикрывающая от мира густыми многослойными юбками свой стержень, свою недобрую суть. Ель старается стряхнуть вновь рождённое, а если не получится – заставить быть его таким же, неотличимым, тёмным, сливающимся.
Как-то раз они с двоюродной сестрой Аней из Питера сами, не спросясь взрослых, которые не разрешат одним, тихонько уходят в величественный лес, кажущийся им безжизненным. Нет-нет, он полон жизни, но не той жизни, которой полны люди, города, деревни. Но девочки не знают правильного слова.
– Безлюдный? – спрашивает Аня.
– Нет, неправильно, – морщит лоб Настя.
– Неразговорчивый? – не успокаивается Аня.
– Нет, лес как раз очень болтливый. Вот закрой глаза. Что ты слышишь?
– Ветер. Скрип. Дятел стучит. Птицы поют. Мошки жужжат. Что-то гудит. Где-то далеко бабахнуло, – перечисляет Аня.
– Гудит высоковольтная. Бабахнуло на военном полигоне. – Девочки, как и все жители этого городка, отлично знают, что там, километрах в десяти, справа, есть секретный полигон для испытания военной техники. – И это всё жизненные звуки. То есть – человеческие.
Жизнь для девочек – равно «человек». Ну, ещё кошка и собака, даже коза. Вот комар – уже не жизнь, а расчесанные в кровь коленки, лодыжки и локти. Клещ – не жизнь, а опасность какого-то страшного «энцефалита», поэтому в лес надо ходить в спортивном костюме и косынке даже в жару. Волк, лиса, кабан – тоже жизнь, но пленённая, зоопарковая, зарешёченная. Пойманная и зафиксированная в ограниченном пространстве жизнь – не жизнь, а лишь форма существования белковых тел. Лес же – не люди, не животные и даже не насекомые. Все они у леса в гостях. Как инопланетяне, приземлившиеся в уютную атмосферу, на плодородную почву, всех любящую, всех кормящую. По-доброму безжизненный, без той, реальной жизни, лишённый для них, Ани и Насти, взрослого человека, живой лес разговорчив не по-человечески. Он совершенно по-своему очаровательно болтлив – перебивает сам себя, перекрикивает сам себя, сам себя же успокаивает, сам себе поёт и сам с собой танцует. И только огромные ели, стоящие недалеко от сосновых боров, выглядят зловеще. Предназначение их неясно. «Кого или что они охраняют и от кого или от чего? Может, они просто одиноки? Так одиноки, что давно уже не знают и не хотят ничего и никого другого, кроме темноты одиночества? Или вообще ничего этого нет, это просто разновидность хвойного дерева, и просто бабушкина неприязнь к елям так запала мне в память, что я нафантазировала бог знает что?» – думает Настя.