Книга Проклятие Лермонтова - Лин фон Паль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юнкерам запрещалось в школе курить чубуки, играть в карточные игры, пить вино и читать легкомысленные книги, но все эти запреты они с легкостью обходили. Вино проносилось в школу под форменной шинелью, карточные игры процветали при школьном лазарете, который обычно пустовал, курили в печке кирасирской камеры, куда не заглядывали дежурные офицеры, легкомысленные книжки читали под видом учебной литературы, а общее веселье начиналось, когда дверь в эскадрон запиралась на ночь.
Прошедший ту же школу и в те же годы Иван Анненков рассказывал о досуге юнкеров так: «Знакомство нас, новичков, с обычаями и порядками юнкеров продолжалось недолго, и госпитальное препровождение времени было первым, о котором мы узнали, чего, в сущности, и скрыть было невозможно. Затем познакомились мы с другой лазейкой, чрезвычайно удобной во многих отношениях, – с людскими комнатами офицерских квартир, отделенными широким коридором от господских помещений. Они находились в отдельном доме, выходящем на Вознесенский проспект. Оттуда посылали мы за вином, обыкновенно за портвейном, который любили за то, что был крепок и скоро отуманивал голову. В этих же притонах у юнкеров была статская одежда, в которой они уходили из школы, потихоньку разумеется. И здесь нельзя не сказать, до какой степени все сходило юнкерам безнаказанно. Эта статская одежда состояла из партикулярной только шинели и такой же фуражки; вся же прочая одежда была та, которую юнкера носили в школе; даже шпор, которые никак не сходились со статской одеждой, юнкера не снимали. Особенно любили юнкера надевать на себя лакейскую форменную одежду и пользовались ею очень часто, потому что в ней можно было возвращаться в школу через главные ворота у Синего моста. Познакомившись с этими притонами, мы, новички, мало-помалу стали проникать во все таинства разгульной жизни, о которой многие из нас, и я первый в том числе, до поступления в школу и понятия не имели. Начну с тех любимых юнкерами мест, которые они особенно часто посещали. Обычными местами сходок юнкеров по воскресеньям были Фельет на Большой Морской, Гане на Невском, между двумя Морскими, и кондитерская Беранже у Синего моста. Эта кондитерская Беранже была самым любимым местом юнкеров по воскресеньям и по будням; она была в то время лучшей кондитерской в городе, но главное ее достоинство состояло в том, что в ней отведена была отдельная комната для юнкеров, за которыми ухаживали, а главное, верили им в долг. Сообщение с ней велось в школе во всякое время дня; сторожа непрерывно летали туда за мороженым и пирожками. В те дни, когда юнкеров водили в баню, этому Беранже была большая работа: из его кондитерской, бывшей наискось от бани, носились и передавались в окно подвального этажа, где помещалась баня, кроме съестного, ликеры и другие напитки. Что творилось в этой бане, считаю излишним припоминать, скажу только, что мытья тут не было, а из бани зачастую летали пустые бутылки на проспект».
Лермонтов ни в чем не отличался от своих товарищей. Единственное: он уединялся в пустующем классе и что-то писал или рисовал. «Мы любили Лермонтова и дорожили им, – вспоминал Тиран, – мы не понимали, но как-то чувствовали, что он может быть славою нашей и всей России; а между тем приходилось ставить его в очень неприятные положения. Он был страх самолюбив и знал, что его все признают очень умным; вот и вообразит, что держит весь полк в руках, и начинает позволять себе порядочные дерзости, тут и приходилось его так цукнуть, что или дерись, или молчи. Ну он обыкновенно обращал в шутку…»
Впрочем, Тиран тут лукавит: он-то Лермонтова не жаловал не только в юнкерской школе, но и много позже, хотя внешне они оставались товарищами. Сами посудите, каким откровениями продолжает он свое правдивое повествование о друге юности:
«Лермонтов был чрезвычайно талантлив, прекрасно рисовал и очень хорошо пел романсы, т. е. не пел, а говорил их почти речитативом. Но со всем тем был дурной человек: никогда ни про кого не отзовется хорошо; очернить имя какой-нибудь светской женщины, рассказать про нее небывалую историю, наговорить дерзостей – ему ничего не стоило. Не знаю, был ли он зол или просто забавлялся, как гибнут в омуте его сплетен, но он был умен, и бывало ночью, когда остановится у меня, говорит, говорит – свечку зажгу: не черт ли возле меня? Всегда смеялся над убеждениями, презирал тех, кто верит и способен иметь чувство… Да, вообще это был „приятный“ человек!.. Между прочим, на нем рубашку всегда рвали товарищи, потому что сам он ее не менял… Хоть бы его „Молитва“ – вот как была сочинена: мы провожали из полка одного из наших товарищей. Обед был роскошный. Дело происходило в лагере. После обеда Лермонтов с двумя товарищами сел в тележку и уехал; их растрясло – а вина не жалели, – одному из них сделалось тошно. Лермонтов начал:
«В минуту жизни трудную…» Когда с товарищем происходил весь процесс тошноты, то Лермонтов декламировал:
и наконец:
Может быть, он прежде сочинил «Молитву», но мы узнали ее на другой день.
Теперь слышишь, все Лермонтова жалеют, все его любят… Хотел бы я, чтоб он вошел сюда хоть сейчас: всех бы оскорбил, кого-нибудь осмеял бы… Мы давали прощальный обед нашему любимому начальнику (Хомутову). Все пришли как следует, в форме, при сабле. Лермонтов был дежурный и явился, когда все уже сидели за столом; нимало не стесняясь, снимает саблю и становит ее в угол. Все переглянулись. Дело дошло до вина. Лермонтов снимает сюртук и садится за стол в рубашке.
– Поручик Лермонтов, – заметил старший (Соломирский), – извольте надеть ваш сюртук.
– А если я не надену?..
Слово за слово. „Вы понимаете, что после этого мы с вами служить не можем в одном полку?!“
– А куда же вы выходите, позвольте вас спросить? – Тут Лермонтова заставили одеться.
Ведь этакий был человек: мы с ним были в хороших отношениях, у меня он часто ночевал (между прочим, оттого, что свою квартиру никогда не топил), а раз таки на дежурстве дал мне саблею шрам».
Очернял имена благонравных женщин, не менял рубашку, пока ее не изорвут друзья, смеялся над христианскими чувствами, вел себя оскорбительно с сослуживцами, печку в доме не топил, чтобы денег не тратить… Сколько добрых и проникновенных слов в память почившему другу! Вопросы есть?
Аким Шан-Гирей жаловался, что Лермонтов в школе практически ничего не писал, и – следовательно – два года потеряны. Это не так. Лермонтов писал. Правда, не много, не как в московский период, когда поставил своей целью стать литератором, и – очевидно – профессиональным. Тогда он либо читал, либо писал. Стихотворная речь лилась потоками. Количество, конечно, понемногу превращалось в качество, но два года в школе для качества сделали гораздо больше, чем годы московской свободы. В юнкерской среде те возвышенные или романтические мысли, которые приветствовались московскими друзьями, просто не были бы поняты. Для его сотоварищей это был только словесный мусор. Зато ценилось умение подмечать смешные стороны жизни, лермонтовские эпиграммы и экспромты тут же цитировались теми, кто их слышал, – и запоминались. Но настоящую славу среди юнкеров получили его скандальные поэмы.