Книга Прожившая дважды - Ольга Аросева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ночью же послал телеграмму в ЦК.
Киров один из очень искренних бойцов и героев революции. Он прекрасный к тому же человек и товарищ. Его убийство — рана на сердце.
Утром надоумил и быкообразного полпреда Александровского[110] послать телеграмму. Думал что-то, потом подписал.
Устроил траурный вечер, а с него наш полпред — прямо в кабак с женой. У него, видно, нет раны на сердце.
Утром он устроил прием. Во всяком его движении виделась борьба против меня.
Собрался уехать.
Сначала побывал, впрочем, у Креги. Приняли меня там хоть и по-провинциальному, но с большой душевностью и дружбой. В особенности замечательный Крега. Этот человек буквально перегружен своими мыслями, и мысли у него здоровые. Он пытается свою специальность — архитектуру осветить светом марксовой теории.
Архитектура классова. Для СССР при постройке новых домов и мебели нужно учесть педагогический момент, т. е. надо нашего трудящегося приучать к известному стилю и удобствам современного жилья.
— Вот, например, — говорил Крега, — входит в эту комнату рабочий (мы сидели с ним в кабинете советника нашего полпредства). Вы предлагаете ему сесть. Рабочий смотрит на предмет, который вы указываете ему, чтобы он сел. Рабочий видит самое современное кресло. Оно удобно. Но он сначала с опаской оглядывает его, потом чуть-чуть тряхнет и затем садится, при этом только на самый краешек, т. е. в самой неудобной позе.
Таким образом, форма кресла имеет не только эстетический, но и глубоко социальный характер.
На эту тему Крега читал цикл лекций в технической школе «Атеней». Это самая лучшая пропаганда. Техническая интеллигенция, по мысли Ленина, приходит к коммунизму через свою специальность.
Когда пошли на улицу, Крега говорил о том, как полицейскими мерами прячут нищету, угоняя ее на окраины и в подворотни из центральных частей города.
Кроме смерти с человеком никогда ничего особенного не будет. Но было бы жалко умереть, не упорядочив жизни для сына и дочерей, не оставив им завещания.
Поехал в Париж. В поезде много читал.
Париж. Он мне показался скучным. Сразу приступил к работе.
Рубакин[111] пригласил остановиться у него, т. к. в полпредстве не было комнат. Мы привезли вещи к нему на квартиру. К вечеру же оказалось, что мои вещи он перевез в Дом ***** на ******* и что я должен ночевать там. Это мне показалось странным.
Рубакин говорил, что там живет швейцарка, преподавательница их школы, но, как мне проговорилась консьержка, там же влачит свои дни какой-то маркиз. Однажды, проходя по коридору, я видел его в неуютной столовой прибиравшим какие-то запыленные вещи (ими в беспорядке полна вся квартира).
Я ждал целый день, скажет ли мне Рубакин о втором жильце. Сказал наконец. Я ответил, что жить в таком соседстве не могу, и переехал в его собственную квартиру.
Я понял, почему он не хотел, чтобы я останавливался у него: ему жаль электричества и отопления. Рубакин очень экономный человек.
Хотелось плакать, но страшно плакать одному среди совершенно мертвых вещей. Высшее мучение, истязание и пытка для меня — это быть одному совершенно. И мне тогда кажется, что отлично понимаю, что происходит в душе тех, которых вздымают на дыбу или выворачивают руки, или делают какие-либо другие мучения.
В Париже я страшно занят. Надо приступить к записи рабочего дневника. Чем сильнее я занят, тем интенсивнее проходят встречи, чем более я к вечеру усталый, тем мне все больше и больше кажется ненужной моя работа.
Почему я — ВОКС? Почему я должен заботиться, чтобы в Париже получали книги, скажем, по химии от нас, а мы — от них? Почему я должен устраивать обмен театрами? Почему я должен выслушивать каких-то посредников, убогих переводчиков, учителишек, почему я должен улыбаться гнилым и беззубым ртам и, с другой стороны, почему я практически очень мало могу сделать истинным и большим нашим друзьям, таким как проф. Ланжевейн, как Андре Жид, Виктор Мэргерит? Они полны буколической любовью к нам, они не без идейных мук и колебаний пришли и теперь научают нас. Переход к нам для них большой риск. Они не могут не видеть во всех нас черт чиновников, некоторой мертвенности и деревянности лиц. И мы мало им делаем. Мы даже как будто обязаны немного бояться их. Я и Вяче Молотову написал, что эта работа — не настоящая. Она — работа посредника, метрдотеля, а не творческая, но ведь силы мои не угасли, я могу и хочу творить.
Имел в Париже интересные встречи с В. Мэргеритом. Он уже довольно стар. Жена его черная, смуглая, с массою металлических браслет и колье, гремит, когда говорит, потому что жестикулирует. Артистка, выразительная. Сначала кажется не светской и не умеющей себя держать, но по мере того, как ее чаще видишь в обществе, начинает выглядеть очень тактичной. Она сердечна. Сердечность эта и производит оптический обман, будто она не светская. Она любит СССР. Учит русский язык, понимает характер русских песен (а вообще-то, народ Франции удивительно мало музыкален).
Мэргерит — умный, больше художник. Приятный собеседник и в меру остроумен. С ним не смеешься до надсаду, а временами улыбаешься. Он, видимо, переживает большую душевную драму и переступает какой-то внутренний порог. Внутренне он страшно далек от мещанства. Прост, любознателен. Витальный старик. Пользуется очень большим уважением и авторитетом в кругах мыслящей, хотя бы и правонастроенной французской интеллигенции. С левыми и даже с нашими коммунистами он старается идти в ногу. Он тонок в беседе и, видимо, очень хорошо схватывает суть того, что ему говорят, и характер собеседника. Смотрит просто, но испытующе, как будто потому, что подкарауливает момент понять собеседника, когда он того не замечает.
Беседы наши вращались вокруг влияния французской литературы в нашей стране. Он готовится к поездке в СССР, чтобы писать там свой новый роман «Новый человек».
В обществе циркулирует мало — скромен.
Затем я беседовал с Андре Жидом. Это тяжелый, будто свинцом или дегтем наполненный человек. Философия его густая, течет медленно и тяжело. Он мне сам отпер дверь (живет в хорошей квартире на пятом этаже). Провел меня по коридору, уставленному книгами, в свой кабинет, обставленный по последнему слову. Ничего, однако, легкого, все тяжелое. Где-то на стене украшение африканских народов, где-то в другом месте орнамент с кричащей головой. Рога буйвола. Из кабинета — лестница вверх. Столик, на котором пишет, маленький, простой.
А. Жид в теплых войлочных туфлях и теплой, тоже вроде войлочной пижаме, усадил меня у маленького стола. Из-под очков стал внимательно на меня поглядывать. Он силен, крепок, лыс (голова бритая). Скулы широкие монгольские. В затылке много упрямства. Глаза напоминают монгольские, чуть насмешливые, в них веселое перемешалось с грустью. Страшно скуп на слова, отлично знает им цену. Говорит отчетливо, законченно, лапидарно. В этом отношении на француза не похож. Он одинок. Говорят — гомосексуалист. Он, правда, один, как в замке, в тишине. Это хорошо помогает мыслить, но и отделяет от жизни. Этот среднего роста лысый мыслитель умом пришел к нам. Он внутренне уже перешагнул границу, считает, что в этом отношении сделал многое, почти все. Усиленно работает. Написал пьесу. Главная его проблема — это личность и общество. По его мнению, всякая организация убивает личность, и в особенности художника. Она убила Маяковского, убила Горького. Поэтому он на все мои настояния присоединиться к создаваемой в Париже международной ассоциации писателей отвечал отказом.