Книга Кто не знает братца Кролика! - Илья Бояшов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже в поручике совершенно некстати проснулось гусарство:
– Пей, скотина!
Один из богов, налысо бритый, с рыжими запорожскими усами, подавая пример, опрокидывает полновесные триста грамм, а затем, нехорошо оскалясь, размахнулся бутылкой, которую перед этим до капли выжал в свою стеклянную гильзу. Сноп брызг, а омоновец доволен – и все-то ему нипочем, и его железной башке – тоже.
И тогда остальные, выпивая, начинают соревнование – бутылок хватает. У одного не получилось с первого раза: стиснул зубы и повторяет попытку. Я думал, к осколкам приклеятся мозги, но воин как ни в чем не бывало крякает, почесывает темя. И усаживается, сияющий.
Распаренные, разгоряченные парни уставились на единственного отщепенца – и, видно, мне пропадать! Придется осушить это ведро и тоже треснуть себя чем-нибудь по голове. Однако медлю (неохота приближать верную погибель) и таращусь на стол, осыпанный блестками. Никотиновый туман наконец-то загустел и спустился. Воздуха не хватает. Я все еще мучительно раздумываю.
– Ну, – почти что рычит поручик: ведь самым бессовестным образом я позорю и его, и Васеньку – и весь род людской. – Пей же!
О, погибель! О, эти последние томительные секунды!
Мать отмывает кухню. Засучила рукава праздничного пуловера. Волосы завесой падают на лицо: она их сдувает – вся в работе! И ведь не замечает сынка.
Оправдание бессмысленно. Выбора никакого – ружье на стене выпалит – и обязательно из двух стволов двенадцатого калибра.
Глупо отнимать тряпку – ни за что ее не отдаст. К тому же подмостки норовят уйти из-под ног. Одно замечаю: поручик на славу постарался в отцовском кабинете; даже коньяк недопитый бросил, мерзавец.
Первое заявление однозначно:
– У меня нет сыновей!
– У тебя есть сыновья, – я даже не запинаюсь. – Иди спать, ма!
Некоторое время пикируемся. Она уверена: есть два борова, обосновавшиеся в этом хлеву. Я обреченно возражаю.
И тут, конечно, ее на куски разносит, как Вселенную во время Большого Взрыва. Вспыхивает весь ее необъезженный, ядерный темперамент. Реакция неуправляема. Мать задохнулась: то обстоятельство, что она права, удесятеряет неуемные силы:
– Подонок!
Молю хранителя, чтобы залепил мой рот невидимым скотчем.
Тряпка хлещет по моей одеревеневшей физиономии. Ужасны моменты, когда красивые женщины так разрываются!
Кротко замечаю, что не являюсь скотиной. Выпиваю, бывает, но держусь адекватно. И тогда, бледнея до синевы, она аргументирует: человек, которого прислоняют в коридоре к дверному косяку, словно вещь, два омоновца, не может быть адекватным. И вообще, мать потрясена: у нас есть милиция, которая доставляет домой таких вот отвратительных пьянчужек, вместо того, чтобы забить их в каком-нибудь темном углу.
И вот здесь-то выдохнулась. Сбилась с ритма: гнев праведный ее все-таки задушил. На полуслове споткнулась: забыла о логике текста. И на брата сбивается:
– Где бездельник? Когда он в последний раз был дома?
Стираю грязь со щеки, а мать уже о братце печется:
– Ты знаешь, что он принимает наркотики? Дурак он последний. Почему же не схватишь за руку? Не дыши на меня, не дыши, ты такой же мерзавец, как твой папаша. Одного поля ягоды! Занимаетесь чем угодно!
Наконец обессилила. Швыряет трижды злосчастную тряпку и опускается на стул. Зрелище невыносимо: губы сжеваны, помада стерта, под глазами набухли мешки. Избавившиеся от макияжа морщины разбежались – словно стекло треснуло. Вся эта старость, от которой она днем, подобно чапаевской Анке, отбивается кремами и пудрой, бросилась сейчас в штыковую. И здесь я полностью уничтожен. Когда налицо такая атака – меня начинает совесть сжирать.
Глажу матушку по спине (сплошное электричество) и бормочу всякую дохлую чушь. Слезы ее сочатся. Всхлипывает, покачивается, подергивает головой, словно маленькая нервная птичка – и косится сквозь пальцы.
Я в воду опущен. Выбит из колеи. Расплющило меня, точно свинцовую биту.
Спектакль не затянут: как только становится ясно, что сын подыхает от угрызений – пьеска завершена. Мать потянулась за сумочкой. Правда, делает вид, что несчастна, еще секунд пятнадцать: вздохи и шмыги.
Не проходит минуты – разминается сигарета:
– Денис! Ты не видел спичек?
Разумеется, нужно зеркало. Разумеется, стон бурлака: «На кого я похожа…»
И закурила.
Вообще-то ей необходимо прилечь, однако: «ни за что не останусь в свинарнике», «ты слишком похож на отца», «делайте, что хотите, живите, как хотите». Припоминает и то, и се – но это уже отступление. Она сама от себя безумно устала.
– Здесь не лягу, – зациклилась, наслаждаясь еще одной сигареткой. – Позвоню Анатолию.
Неловко вставляю: в такую рань неудобно приказывать даже любимому человеку. Мать не слышит. Своими утонченными аристократическими пальцами прощупывает дно сумочки.
– У вас есть деньги? – Не дожидаясь отказа, выкладывает купюры. – Это тебе! А это (на край столика) не забудь ему передать! Все, что могу. У самой колготки последние. – Подтекст: «тунеядцы и бездари». – Отец не звонил?
Так воскликнула, словно бывший в соседнем районе – сообщить о себе оттуда: плевое дело.
– Нет!
– Зову Анатолия! Здесь мне совершенно нечего делать!
Еще минута: и завалилась в комнате, которая когда-то звалась родительской – выдохлась после разборок, накурилась до одури. Лежит, подогнув ноги: в модной юбке, в пуловере, в колготках. Следки на пятках блестят, словно катафоты. Даже не чувствует пледа, который наброшен, хотя перед этим и был удивительный по протяженности вздох насчет тотальной бессонницы: а причина – подонки дети. Язык уже заплелся, когда поклялась, что просто приляжет на часик-другой: «все равно ведь глаз не сомкнуть». Не преминула добавить: только я способен после всего храпеть, как ни в чем не бывало.
И засопела.
А я неприлично быстро трезвею. Набор одинаков: подоконник, пишущая машинка, холод оконный, когда прислонишься лбом.
За окном – черное нечто: словно дуло уставилось!
И ведь ничего не остается, кроме того как стоять: пусть все рушится – сзади, спереди. Христос знает, что делает. Но все-таки, Господи, до чего муторно! Как тому князю, который там ходил у Толстого взад-вперед по меже на виду своего полка. Приказывал «не сбиваться в кучи». Стебельки срывал всякие. А потом – бомба.
Своей матери Пекарь не помнит. Безнадежно больная тетка отдала ему двухкомнатную конуру в незатейливой, как кукурузный початок, пятиэтажке. Затем на Охту возвратился из ИТК блудный отец. Пекарь мог бы выкинуть пьяницу («пошел прочь, раз от меня отказался») – нет, ухаживал и за туберкулезником-рецидивистом вплоть до самой его кончины.