Книга Дни гнева - Сильви Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Леже на похоронах Марсо не было; Клод не взяла его — он еще не отошел после погребения отца. Не так расстроила его кончина родителя, которого он почти не знал, как сама церемония; траурные одежды, отпевание, шествие в фамильный склеп — все это было изрядным потрясением для его хрупкого ума. Клод вообще не сказала ему, что Марсо умер, и велела молчать остальным. Она объяснила брату, что старый Мопертюи послал Марсо на несколько дней по делам в Вермантон. И тут же, как о большой радости, объявила о своем решении переехать назад, в их старый дом в Кламси. «А Марсо?» — с тревогой спросил Леже. «Он скоро тоже приедет к нам». Клод знала, что Леже с годами привязался к Марсо, который платил ему глубочайшим безразличием, смешанным то с отвращением, то с враждебностью. Она догадывалась, что ее вечный младенец-брат видел в Марсо, бывшем ему всего лишь зятем, да и то лишь формально, почти отца. Ему, простодушному ребенку, были чужды обиды, ненависть, презрение. Поэтому Клод не говорила ему правды. «А Камилла? Она тоже приедет?» — «Да». — «А наша мама?» — голос Леже дрогнул. «Мы будем ждать ее и дальше», — еле выговорила Клод, заставив себя солгать в третий раз. Но Леже не сможет жить без дурмана этой веры, поздно развеивать иллюзию, которая поддерживала его целых тридцать лет, оставалось только продолжать обман.
Клод хотела уехать как можно скорее, и Амбруаз Мопертюи не только не противился ее отъезду, но согласился на него с радостью. Пусть себе едут: Корволева дочка да ее убогий братец, лишь бы осталась Камилла. Катрин-Камилла, Живинка, как он любовно ее называл. Теперь они останутся вдвоем, он ни с кем не станет делить ее. И, конечно, вернет себе ее любовь и доверие, пошатнувшиеся в тот проклятый день 15 августа. Амбруаз даже вызвался проводить овдовевшую невестку до ее жилища в низовьях. Снова запряг пару волов и погрузил в повозку рояль и сундуки Корволевой дочки, она сама и Леже уселись тут же, рядом с поклажей.
Клод покидала Лэ-о-Шен так же, как когда-то, четверть века тому назад, прибыла сюда. Только на этот раз повозка была не свежевыкрашенная, а заляпанная грязью, провонявшая навозом и плесенью. Капли унылого осеннего дождя скатывались по ничем не украшенным рогам волов.
Сундуки и рояль, когда-то так поразившие местных хуторян, накрыты мешковиной. На Клод больше не было ослепительно белых кружев, она сидела сгорбленная, кутаясь в черный бархатный капот, сшитый из покрова на гробе отца. Не вдова Марсо Мопертюи покидала двор усопшего супруга, а осиротевшая дочь Венсана Корволя возвращалась в дом предков. Второй повозки не было. Магнолия осталась перед домом Мопертюи. Она слишком разрослась, слишком глубоко укоренилась, чтобы можно было снова пересаживать ее. А когда-то привезший ее вол Жоли, так же как его погонщик Марсо, напротив, утратили корни в этом мире. Леже, в тесном пальтишке коричневой шерсти, сидел, сжимая между колен большой деревянный волчок ярко-синего цвета. Его выточил и подарил ему Марсо. Единственным, кто ничуть не изменился за долгие годы, был Амбруаз Мопертюи. Все та же тяжелая, твердая поступь, тот же угрюмый блеск в глазах. Тот же хмурый, упрямый вид.
Камилла проводила до самой околицы мрачную повозку, увозившую ее мать и Леже. Такая же печаль и безмолвие окружали несколько дней тому назад траурную колесницу с телом отца. Сначала отец, теперь мать. Но оба они, по сути, и не были ей родителями, оба были так далеки от ее детского мира, ее игр, радостей и огорчений, ее забот, желаний, надежд и тревог, что их уход не потревожил ее, не причинил боли. Не оставил пустоты — вернее, пустота эта была всегда. Только легкую горечь ощутила Камилла. Кольцо одиночества сжалось еще теснее. И еще больше расширилось вокруг нее пространство, где могло теперь произойти что угодно.
Впрочем, все уже произошло. Она познала жгучий вкус неистового счастья. Пусть себе уходит эта суровая, бесстрастная, неласковая женщина, которая произвела ее на свет и забыла. Уходит вот так: не обняв на прощание дочь, ни разу не оглянувшись, не сказав ей ни слова, — уходит навсегда. Ее уход ничего не меняет. У Камиллы остается Фина, которая всегда заменяла ей мать, вот и ладно. Правда, ей будет не хватать Леже. Она звала его дядюшкой, хотя относилась к нему, скорее, как к маленькому братику. Правда, никогда, даже в раннем детстве, ей не давали вволю наиграться с ним — не позволяла мать, державшая Леже при себе, как птичку в клетке. Прутьями этой невидимой клетки служили томные мелодии фортепьяно в гостиной за прикрытыми ставнями. Леже — хрупкий, грустный колибри-затворник, а клетка — тайна, легенда, к которой Камилла никогда не была допущена. И все-таки, несмотря на двойную бдительность Клод и старого Мопертюи, старавшихся, каждый на свой лад, заставить Камиллу и Леже, живших в одном доме, оставаться чужими, — им удавалось порой украдкой уединиться на часок-другой, и это всегда доставляло обоим радость. Им не разрешали вместе играть, зато они вместе мечтали. Леже, кажется, вообще не умел, да и не желал в жизни ничего другого. Ночные грезы плавно переходили в грезы дневные. Вся жизнь его была сном, то хорошим, то дурным. А пищей для снов и мечтаний было все, что окружало его каждый день: недосягаемая голубизна неба, синие дали горизонта, деревья, ручьи, травы и цветы, домашняя скотина и лесные птицы и, наконец, черный рояль в гостиной. Все эти простые вещи для него чудесно преображались, и он смотрел на них то с тревогой, то с упоением.
Его сны тоже были чудесными — во всяком случае, так думала Камилла. Однажды в начале лета Леже рассказал ей, что ему приснилось накануне. Они сидели рядышком на низкой каменной стене, отгораживавшей огород от сада. Между камнями желтели островки камнеломки. «Нынче ночью я видел странный сон, — сказал Леже. Так он начинал каждый свой рассказ. — Как будто на лугу сушились простыни, но вдруг поднялся ветер, и они взлетели. Их было столько, что они закрыли небо и солнце. Летели и хлопали на ветру. Хлопки были резкие, громкие, да еще их подхватывало эхо. Простыни светились. Заслоняли небо, солнце, птиц и облака. Такое светлое, белополотняное утро. Земля пахла стиркой. А люди скользили между простынями, как рыбки. Медленно плавали в небе. И спали на лету. Плавали и плавали, спали и спали, и вид у них был счастливый, а вокруг белые простыни. Женщины во сне улыбались, их волосы развевались по воздуху. Мужчины обнимали их, кружились с ними в танце, там же, в небе. И все женщины и мужчины были на одно лицо, одна и та же пара повторялась до бесконечности. Я не видел точно, но догадывался, что они улыбаются. Потом простыни вдруг разорвались на тысячи и тысячи клочков, похожих на стайку белых бабочек, порхающих в ослепительном свете. А потом бабочки превратились в цветы, тысячи белых ароматных цветов! Все деревья в саду покрылись цветами. Так пышно расцвели! Сливы, вишни, яблони, груши, рябины. А сад был не такой, как наш. Большой-пребольшой. И деревья огромные. Разные, каких у нас нет. Каштаны, сирень, и все в цвету. Теперь цветы кружились в воздухе и покрывали землю, а люди плавали среди цветов. Я чувствовал их аромат, а во рту — вкус фруктов, которые должны созреть на деревьях. Рот наполнился сладкой слюной, а цветы вдруг превратились в какую-то пену, бурлящую воду. Вода течет, несется быстрее и быстрее. А мне от этой быстроты и страшно, и… ну, не знаю… Ну, как будто знобит, сразу и холодно, и жарко, как будто я лежу в постели и в то же время несусь куда-то вниз, лечу в пустоту… в общем, чудно. Но больше всего все-таки было страшно. Вода холодная, прямо ледяная. И меня уносило потоком, как гальку. Сквозь воду я видел небо, синее-синее. И мне казалось, что свет звенит, как колокола». Леже смолк. «А дальше?» — спросила Камилла. «Дальше ничего. Дальше я забыл, а может, проснулся». — «В твоем сне почти ничего не происходит, но он красивый, мне нравится». — «Если хочешь, я тебе его подарю», — сказал Леже, всегда готовый подарить все что угодно: травинку, улитку, кусочек перламутровой ракушки, запеченный в пироге «на счастье» боб или засушенный цветок, как будто это редкостные сокровища. Камилла рассмеялась: «Сон нельзя подарить!» — «Почему?» — «Потому что на самом деле его нет, это только картинки, которые представляются нам, когда мы спим, а потом исчезают. Как облака. Нельзя ведь подарить облако». Леже подумал, а потом, приняв свой обычный вид очень серьезного старичка-ребенка, возразил: «Нет, сны — это настоящие картинки. Когда я ходил в школу, учитель иногда давал мне такие же, а после первого причастия я получил в подарок цветные закладки для молитвенника. Я их отлично помню, а некоторые еще целы. Когда я вижу поле, лес, костер, белку или птицу, я вижу картинку, и, если она мне нравится, я ее сохраняю. Храню все, что вижу. По-моему, у нас не два, а очень много глаз. И ночью все они открываются. Сны — это то, что видят каши ночные глаза». — «Ну ладно, а если я возьму твой сон, что мне с ним делать?» — «Не знаю, можешь, если хочешь, сделать из него другие сны». — «Или положить, как закладку, в книгу, вроде этих твоих школьных картинок?» Леже опять задумался: что бы ему ни сболтнули, какую бы нелепицу ни спросили, он все всегда принимал всерьез, неспособный в своем простодушии понимать шутки. Но найти ответ на последний вопрос Камиллы он не успел. Послышался голос Клод: она звала его. И, соскочив со стены, он побежал к ней. Камилла осталась одна. Близился полдень, солнце стояло высоко в небе, по камням сновали серые ящерки, осы кружили вокруг цветков камнеломки. Камилла пристально вгляделась в желтые цветочные островки и подумала: «Вот так смотрит на все Леже, разглядывает каждую травинку, каждый камешек, поэтому у него и остается в голове столько картинок». Она встала и, не успев дойти до дому, уже забыла сон, который подарил ей Леже.