Книга Суть дела - Вячеслав Пьецух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот уже зима настала, за окошком порхает первый снежок, студено, а в его сторожке пылает печка, распространяя пахучее ольховое тепло, варится в кастрюле картошка с укропом, давеча привезенная Зинаидой, свеча горит, мышами пахнет, а он полеживает на топчане, укрывшись ватным одеялом, и взахлеб читает почему-то «Историю банковского дела в Голландии», том второй.
II
Это была странная квартира; в сущности, она представляла собой обыкновенную московскую коммунальную квартиру, какие прежде нанимали известные доктора или университетская профессура, непомерно просторные, комнат в шесть-восемь, а после, уже при большевиках, заселенные обыкновенным московским людом, от лишенцев княжеских кровей, тихих потомков некогда буйных декабристов, до разнорабочих, младших командиров, дворников, ломовиков, бухгалтеров, одиноких машинисток из советских учреждений, – словом, это было не жилище, а маленький Вавилон.
Вроде бы квартира как квартира: она состояла из большой прихожей с капитальной вешалкой красного дерева, длинного темного коридора, увешанного детскими велосипедами и оцинкованными корытами, из восьми комнат с фигурными дверями по сторонам коридора, за которыми таились жильцы, из уборной, запиравшейся изнутри и снаружи на обыкновенные поржавевшие крючки, огромной, очень светлой кухни с примыкавшей к ней черной лестницей, помещением для прислуги, занятым теперь участковым уполномоченным Протопоповым, и темным чуланом, где с незапамятных времен почему-то хранился в разобранном виде какой-то причудливый летательный аппарат. Однако же потолок в прихожей (именно что только в одной прихожей) был такой высокий, что его было почти не видно, и, казалось, ночное небо в тучах накрывает эту квартиру, а вовсе не потолок. Затем на кухне имелся подпол, где держали картошку и квашеную капусту, хотя квартира располагалась в бельэтаже и подпола здесь физически не могло быть, как подземного хода в садик имени Баумана, где старики еще играли в полузабытые городки. Но главное, в конце коридора, у левой стенки, стояла ванна на массивных чугунных ножках, никак не обособленная, если не считать низкой китайской ширмочки, а над ней душевой прибор; как ни удивительна такая избыточная коммунальность, в этой ванне мылись все жильцы, за исключением участкового Протопопова, ходившего в Сандуны, да еще и во всякую пору суток, нимало не стесняясь соседей, которые тем временем сновали туда-сюда. Собственно ванную комнату занимал как раз Вася Перепенчук.
Когда Бархоткин с Зинаидой оказались в этой квартире, которая, кстати заметить, запиралась только на ночь, в ванне лежала какая-то нагая старуха и легонько пошлепывала ладонями по воде. Молодые люди прошли мимо, из деликатности глядя себе под ноги, хотя старуха не обратила на них решительно никакого внимания, и без стука вошли в каморку приятеля, чуть-чуть забрызганные водой.
Даром что в бывшей ванной комнате, которую занимал Василий на правах дворника, стоял полумрак, поскольку она освещалась одним небольшим оконцем, выходившим на черную лестницу, даром что накурено тут было сверх всякой меры, Ваня Бархоткин сразу узнал компанию, тесно сидевшую за столом; как он давеча и предполагал, тут были: сам хозяин, Сева Осипов, попивавший розовый портвейн из фарфоровой чашки с отбитой ручкой, Володя Малохольнов, куривший свой вечный «Беломорканал», и еще какой-то незнакомый мужчина в ватнике без рукавов, лысыватый, с хорошим славянским лицом и густыми белесыми усами, словно травленными перекисью водорода неведомо для чего. Он протянул Ивану руку, кашлянул и сказал:
– Будем знакомы. Цезарь Болтиков, таксидермист.
– Это, наконец, возмутительно! – воскликнул Малохольнов и в сердцах стукнул по столешнице кулаком. – То есть я хочу сказать: до чего же скверный у нас народ! Все он норовит выразиться не по-русски, галантерейно, как будто стесняется своего природного языка! Ну какой ты, Цезарь, к чертовой матери, таксидермист?! Ты чучельник, вот ты кто!
– Я тоже этого лингвистического раболепия не понимаю, – сказал Иван и залпом выпил стакан вина. – Конечно, кое-какие заимствования извинительны, когда своих слов в обиходе нет, потому что и понятий-то таких нет, возьмем, например, «прогресс». Но с другой стороны, в русском языке полно таких перлов и диамантов, что Чехова по-настоящему невозможно перевести. Ну попробуй перевести Чехова, положим, на французский язык, – получится так… экзотический Мопассан!
Сева Осипов сознался:
– А вот я Чехова не люблю. Я его, можно сказать, даже ненавижу, за то что он заморочил головы миллионам простых людей. Он этих бедолаг просто-напросто растлил своими беспочвенными рассуждениями насчет «светлого будущего», и потом из них вышли оголтелые революционеры и строители коммунизма, иначе говоря, людоеды и дураки!
Володя Малохольнов сказал:
– Что-то я не прослеживаю ход мысли. Ты можешь выразиться ясней?
– Могу. У Чехова все его так называемые положительные герои, заметь, презирают жизнь, то время, в котором они живут, и прямо бредят этим самым «светлым будущим», точно оно медом для них намазано, так слово в слово и говорят: до чего же прекрасна будет жизнь через пятьдесят лет! Вот, дескать, хоть одним глазком посмотреть бы на Россию, какой она будет через пятьдесят лет, когда и человек будет прекрасен, и общество станет совершенным, и все будут трудиться на благо своей страны… Прямо он какой-то блаженный был пустомеля, этот Антон Павлович, и вредный писатель, хуже Карла Маркса, который тоже сбил с панталыка миллионы простых людей. Ну с чего он взял, что человечество развивается в направлении совершенства, что «завтра» обязательно будет соблазнительней, чем «вчера»?! Может быть, как раз наоборот: это самое «завтра» окажется гораздо хуже, а «послезавтра» будет совсем невозможно жить? Тогда, спрашивается, к чему все эти бредни насчет «неба в алмазах» и прочая сентиментальная ерунда?..
Малохольнов сказал:
– Я тебе сейчас объясню, к чему… Видишь ли, русский человек – это прежде всего упование и порыв. Причем неважно, в каком направлении порыв и на что именно упование, – да хоть на что! На Петра III, крестьянскую общину, на то, что «человек создан для счастья, как птица для полета», на распределение по труду. Я веду к тому, что Антон Павлович никогда не предсказывал будущее России, которое он, разумеется, идеализировал, как у нас всё идеализируют, и никогда ничего не прорицал, а просто он показал своего современника, каким он его видел и понимал…
– Ну нет, Вовик, – настаивал на своем Осипов, – он именно прорицал! Если самые дорогие его сердцу персонажи только и делают, что рассуждают по поводу «неба в алмазах», то, стало быть, прорицал! И ведь что особенно глупо: люди мечтают о социальной гармонии и личном счастье, основанном на всеобщей трудовой повинности, а сами живут в стране, где стакан чая с бубликом стоит две копейки, государством управляют культурные люди, иностранный паспорт можно оформить за три часа. Но им, видите ли, тоскливо, их «среда заела», им подавай Россию, какой она будет через пятьдесят лет, то есть 1949 год им подавай, про который мы знаем всё!
Вася Перепенчук заметил:
– Насчет «неба в алмазах»: это еще неизвестно, что Чехов имел в виду. Вот мне лет десять тому назад рвали зуб мудрости практически без заморозки, потому что накануне я выпил для храбрости двести грамм…