Книга Девичьи сны - Евгений Войскунский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, уж лучше быть Калмыковой…
Мама потребовала, чтобы я называла Калмыкова «папой». Рассказала, что знакома с Григорием Григорьевичем с семнадцатого года и что он «просто чудом» не попал в сентябре восемнадцатого на пароход «Туркмен», на котором ушли в Красноводск комиссары, – иначе было бы их не двадцать шесть, а двадцать семь.
Это, конечно, здорово, что он уплыл из Баку не на «Туркмене», а на другом пароходе, ушедшем в Астрахань, а потом, в двадцатом году, с Одиннадцатой армией вернулся в Баку и вот – снова встретился с мамой, которую, как он говорил, никогда не переставал любить, – все это было хорошо, но называть его «папой» я не смогла. Не шло с языка это слово. Оно принадлежало одному, только одному человеку с тихим голосом, в пенсне… Пенсне поблескивало на жгучем июльском солнце, и, когда эшелон тронулся, отец неуверенно взмахнул рукой… до последней моей минуты будет тревожить душу этот прощальный взмах…
Нет, Калмыков не стал мне отцом, но я уже была достаточно взрослой, чтобы понять, что его женитьба на маме была для нас благом. Мама снова обрела уверенность, ее голос позвучнел, и повадка вернулась почти прежняя.
Я ведь, кажется, уже говорила, что мама была активисткой, хоть и беспартийной. Не раз она рассказывала мне, как сбежала с парохода накануне отплытия в Красноводск – не могла покинуть свой любимый Баку. Но я подозревала, что Гришеньку своего не смогла она покинуть, да, Гришеньку Калмыкова, который, к счастью, сел не на тот пароход, чтобы отправиться в бессмертие, но на какой-то пароход все же сел и уплыл, и мама оказалась одна.
Ну, не совсем так. Одна из большой семьи Стариковых, мамина тетя Ксения Алексеевна, осталась в Баку, потому что ее муж, известный в городе врач-венеролог, полагал, что никакой режим не может существовать без него, и не пожелал уехать. Он оказался совершенно прав. Ни большевики, ни мусаватисты, ни дашнаки, ни турки – никто и волоса не тронул на умной его голове. Так вот, мама нашла приют в их большой квартире на Воронцовской улице – тут в приемной всегда толклись озабоченные, прячущие глаза пациенты, – и бездетная тетка отнеслась к ней как к родной дочери. Под ее нажимом мама вернулась в Мариинскую гимназию, где ей оставалось окончить последний класс, но дух беспокойства снедал ее, и она, бросив гимназию, пошла в пролетарии. Да, пламенные слова Григория Калмыкова крепко засели в красивой маминой голове, обрамленной ореолом пышных русых волос. Она точно знала, что будущее – за рабочим классом, как бы ни сопротивлялись все остальные классы этому непреложному факту.
Впрочем, к станку, к металлу ее не допустили. Мусават хотел видеть женщину если не в чадре, то уж во всяком случае дома, в кухне. Но с помощью дядюшки, имевшего всюду в городе большие связи, маму приняли конторщицей на машиностроительный завод, впоследствии названный именем лейтенанта Шмидта.
А уж после возвращения большевиков, то есть советизации Азербайджана в 1920 году, мама, вступив в комсомол, окунулась с головой (теперь повязанной красной косынкой) в женское движение. Она зачастила в клуб имени Али Байрамова, вела там культурно-массовую работу. Мама звала женщин на заводы, на строительство новой жизни. Она появлялась в глинобитных домах в нагорной части города, в тюркских кварталах, на смеси русских и тюркских слов агитировала женщин сбросить чадру, освободиться от шариата, идти в клуб обучаться грамоте. Однажды вечером где-то в Чемберекенде ее поймали несколько мужчин, затащили в глухой двор и, пригрозив кинжалом, быстро остригли садовыми ножницами. «Здэс болше нэ ходи», – сказали ей на прощанье. Мама на какое-то время притихла. Однако волосы скоро отросли и сделались еще более пышными.
Очередным ее увлечением стал театр, и как раз возникла первая в Баку труппа или, вернее, группа «Синей блузы», и мама, бойкая, сероглазая, вплела свой звонкий голос в яростный коллективный выкрик: «Ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй!»
А вскоре во всю силу своего изрядного темперамента влюбилась в любителя-режиссера в пенсне, с тихим голосом…
Я отвлеклась.
Итак, я стала Калмыковой. Фронтовик-математик иронически щурился, вызывая меня к доске, но ужасного «хенде хох» я больше не слышала. Я вступила в комсомол, и Котик Аваков, член школьного комитета, сразу взвалил на меня общественную нагрузку: я стала ведать кружком ворошиловских стрелков. Мы ходили в тир и, лежа на неприятно пахнущих матах, стреляли из мелкокалиберок в грубо намалеванные в виде фашистских солдат мишени. Самым метким стрелком был, конечно, Котик Аваков, великий спортсмен и душа школьной общественной жизни. Он жил недалеко, на углу Корганова и Чадровой, и часто провожал меня после уроков. Мы говорили о последних сводках с фронтов и обсуждали школьные дела, и однажды вечером (учились мы во вторую смену), доведя до дому и обсудив радостную весть о взятии Киева, Котик попытался меня поцеловать. «Как тебе не стыдно?» – сказала я, упершись рукой с портфелем ему в грудь. Он вспыхнул (даже в темноте было видно) и пробормотал, что я ему давно нравлюсь. И тут я, в силу вредного своего характера, выпалила: «А вот расскажу Эльмире, что ты лезешь целоваться». Котик круто повернулся и пошел прочь. Недели две он меня не замечал. Ну и пусть! Пусть ходит со своей Эльмирой и дает ей сдувать задачи по физике, делает ей домашние задания по черчению – я видела, как Эльмира тает от его внимания. Она была типичная восточная красавица – круглолицая, черные глаза с поволокой, черные брови, как ровно изогнутые луки, – и она нисколько не задавалась оттого, что ее отец, Али Аббас Керимов, был чуть ли не главным человеком в республике, после Багирова, конечно. И фигурка у Эльмиры была очень даже ничего, только зад ее портил, и я злорадствовала про себя: ну и ходи со своей толстозадой. Глупо, глупо… но я ничего не могла поделать… я ревновала… хотя не могу сказать, что была влюблена в Котика. Просто все девчонки вздыхали по нему, общему любимцу, а мне он, ну, скажем так, просто нравился. Но его общительность… то, что был вроде бы нарасхват… это почему-то злило меня…
Недели через две Котик на большой перемене подошел и сказал, чтобы я написала заметку в стенгазету о работе кружка. Я возликовала. Но, конечно, и виду не подала. «А что писать? – пожала плечами. – Ходим в тир, стреляем, вот и все». – «Ну напиши, какие трудности, и как преодолеваются, и кто лучше всех стреляет». – «Ну кто! – сказала я. – Ты, конечно, и стреляешь лучше всех». И тут мы, посмотрев друг на друга, разразились хохотом. Вы, может, знаете, слово «стрелять» имеет и другой смысл: если кто-то за кем-то ухаживает, то говорят – он стреляет за ней.
Был хмурый день февраля 44-го года. Холодный дождь обещал перейти в снег. На химии Котика вдруг вызвали к директрисе, вскоре он вернулся, и я ахнула при виде его страшно побледневшего лица (у смуглых это особенно разительно). Молча он собрал тетради и учебники и, сказав учительнице: «У меня отца убили», вышел из класса.
Дома за ужином я рассказала, что пришла с фронта похоронка на отца Котика.
– Как фамилия? Аваков? – переспросил Калмыков, аккуратно очищая на своей тарелке кильку от внутренностей. – Это не технолог Ашот Аваков с судоремонтного? А-а… Ну, ему, можно сказать, повезло.