Книга Исландия - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошёл месяц, а я уже погрузился в обильный смыслами, наполненный и одновременно опустошённый древностью город, чьи старые, ноздреватые от старости камни напитаны сумраком тысячелетий. С одной стороны, время и прозрачность в Иерусалиме отложены в многослойную осадочную толщу мусора и праха, раздражающую своей непреодолимостью. Во многих местах она обнажена кисточкой и шпателем археолога – там и здесь на раскопе встречается бронированное окно или решётка, в ячеи которой туристы кидают мелочь, достигающую календарного среза времён Ирода, например. С другой – пышная слойка эпох оказывается податлива усилию сознания, подобно тому как мгновенно сжимается в щепоти бутон свежего круассана.
Я пытался следить за Мирьям, но рано или поздно оказывался наедине с городом в том или ином месте. Как бы то ни было, пространство Иерусалима более всего напоминает пространство текста: его полупрозрачные камни – словно бы не существующие, ибо что может быть беспредметнее слов или груды камней, наваленных в местах баснословных событий, о которых ничего не известно доподлинно, – и в то же время эти камни раскалены смыслом, содержащимся во множестве основополагающих текстов, вступающих одновременно в сопротивление и создающие глубину видения. Рядовой поход за хумусом, который каждую неделю норовил закончиться накануне Шаббата, вдобавок сверхъестественно серьёзное к нему отношение Мирьям, будто это был не толчёный нут, а хлеб насущный, проводил меня через самое чрево города, и я мог видеть то, что сокрыто обычно от туристов: драку мальчишек, семейную ссору, бурлящую канарейку в клетке, выставленной за окошко, сплетение воздушных линий, часто отмерших чуть не век назад, ещё в допотопной кручёной изоляции из вощёной бумаги, на керамических крепежных пеньках… А вот слышится речь строителей, выкладывающих на крышах армянского квартала надстройку с осколками стекла в стыке цементированных камней, чтобы сравняться с балконами нового дома: Иерусалим такой – тесный и укрытый от соседства («Сосед хорош, когда забор хорош»), ощетинившийся стеклянными клыками.
Мирьям отличалась от многих женщин тем, что у неё всегда было на уме что-то своё, отдельное от обыденности, – в Старом городе она непременно шла прежде всего в храм Гроба Господня и поднималась на Голгофу приложиться к кресту, необъяснимо, и только после этого отправлялась за каким-то волшебным хумусом, добываемым в крохотной лавчонке, в набитом специями пёстром закутке в одном из переулков, точнее, щелей, отходящих от Цепной улицы.
Как-то под Рождество я бесцельно бродил по Иерусалиму, затёсывался среди садящихся передохнуть на площади у входа в храм Гроба Господня – на согретые, зализанные временем до блеска каменные ступени, и уже мне чудилось, что становился я понемногу невидимым, как вдруг вечером посыпал снежок и морозец прихватил щёки. Тогда я пошёл и выпил две рюмки арака в кофейне, спустился меж запертых на засовы лавочных ставен, вернулся на ступени к закутанному по макушку старому эфиопу, который, посидев со мной рядом, благоухая шалфеем и пылью, ушёл погодя к себе в церковь. Я, совсем уже замёрзнув, вошёл, ослепнув от запотевших очков, и поднялся на Голгофу, чтобы отогреться, разомлеть и задремать на скамье, под жаркое потрескивание свечей. Меня разбудил священник с цветочным оросителем в руке, которым он ловко гасил свечной костёр, и что-то забормотал, потягивая за рукав, – я пошатнулся при вставании и не сразу решился шагнуть на крутые ступени, ведущие вниз, в декабрь.
Львиные ворота
Мой брат Кома странный человек, ему иногда мерещатся духи. Они собираются за его столом, обедают из пустых тарелок и рассуждают, как бы выжить брата из дому. Он говорит, что привык к ним, – это пожилые мужчина и женщина; обычно они мирные соседи, вечером попьют чай и улягутся спать. Но иногда духи ополчаются на него, и тогда брат в отчаянии звонит мне.
– Я больше не могу! – кричит он.
– Кома, умоляю, оставайся дома! – бормочу я, понимая, что следующие два дня можно вычёркивать из жизни.
Мой брат младше меня на пять лет, из-за него я лишился детства. Маленький любимчик позволял себе что угодно, превращая весь мир вокруг себя в ящик с игрушками. И только после смерти родителей я понял, что оказался беспомощен в этом противостоянии.
Брат работает на почте – в основном сортирует квитанции и раскладывает по полкам посылки. Это немногое из того, что ему могут доверить. Он никогда не был женат, я тоже, но по иным причинам. Впрочем, до пенсии мне далеко, и это то, что меня греет всерьёз. Я не знаю, как жить, если мне не надо будет утром закидывать оборудование в машину и ехать куда-нибудь на съёмку.
Эмиграция поступает с людьми так же, как повар с картошкой. Из меня она сделала человека с теодолитом, и глаз мой превратился в рассечённый рисками окуляр.
Когда мой брат звонит мне, это означает, что он перестал принимать лекарства, и теперь я должен отлавливать его по всему Иерусалиму, чтобы накормить таблеткой. Обычно он не сопротивляется, но сначала попробуй его найти.
Первый раз он сбежал лет в шесть, прочитав книжку о полярниках. Решил ехать на помощь Папанину, но я случайно встретил его после школы на автобусной остановке. Он стоял в отцовской кепке, нахлобученной на уши, и ждал автобуса.
Это был для меня самый лёгкий его побег – я схватил брата за шиворот, он ничего не видел из-под козырька и не вспорхнул.
Теперь отца нет в живых, всё та же кепка по-прежнему висит на вешалке у порога родительской квартиры – в старом доме на окраине Иерусалима, где теперь в одиночестве живёт мой брат. Иногда, когда я гощу у него, я украдкой прикладываю кепку с изнанки к лицу и тихонько вдыхаю отцовский запах.
Мне нравится моя работа: каждый день я имею дело с землёй, которая когда-нибудь извлечёт из меня хоть какой-то смысл и пустит его в корни сочной травы, воскрешающей после дождей пустыню.
С теодолитом наперевес я изучил каждую складку на теле страны, каждое ущелье, каждый овраг, каждую трещинку на склоне водораздела.
Я продолжаю интересоваться историей, лично меня прошлое человечества успокаивает, потому что оно уже случилось. Смысл жизни, точнее, его отсутствие, в том и состоит, чтобы научиться сосуществовать с забвением. Но это только сказать легко. В реальности хоть сознание моё и проясняется, но в то же время с покоем растёт беспомощность. Это похоже на то, как однажды в детстве мы с братом пошли на лыжах в лес, попали в метель, а на обратном пути я решил срезать через поле. Мела вьюга, и через несколько шагов мы оказались в «молоке». Топчась по кругу, мы начали промерзать и с трудом вышли обратно к деревьям, где царило затишье и можно было отыскать лыжню. Сейчас мне кажется, что я снова стою посреди метели, но на этот раз произошло то, чего я так боялся: я потерял брата.
Кома – это потому, что мама звала его в детстве Комочек, а когда подрос – так и остался Комой.
Мой начальник Нисим понимает мои проблемы с братом, и когда такое происходит – он сердится, конечно, но не на меня, а на Кому. К тому же я один из немногих в конторе, кто соглашается работать в пограничной зоне.