Книга Чехов - Алевтина Кузичева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время встречи с Чеховым в сентябре 1902 года Суворин не обошел тему «русских нигилистов», о чем упомянул в дневнике: «Он (Чехов. — А. К.) удивлялся, что Горького считают за границей предводителем социализма. „Не социализма, а революции“, — заметил я. Чехов этого не понимал. Я, напротив, понимаю. В его повестях везде слышится протест и бодрость. Его босяки как будто говорят: „Мы чувствуем в себе огромную силу и мы победим“».
Чехов обо всех этих разговорах сказал коротко в письме к Книппер от 6 сентября: «Суворин сидел у меня два дня, рассказывал разные разности, много нового и интересного — и вчера уехал». И сразу после этого упомянул, может быть, не случайно еще одного визитера: «Приходил почитатель Немировича — Фомин, читающий публичные лекции на тему „Три сестры“ и „Трое“ (Чехов и Горький), честный и чистый, но, по-видимому, недалекий господинчик. Я наговорил ему что-то громоздкое, сказал, что не считаю себя драматургом, что теперь есть в России только один драматург — это Найденов, что „В мечтах“ (пьеса, которая ему очень нравится) мещанское произведение и проч. и проч. И он ушел».
Был ли посетитель скучен и банален в своих рассуждениях о современной драме, устал ли Чехов от разговоров (в эти дни он сильно кашлял и предпочел бы молчание), но, как бы то ни было, он в шутку и всерьез открещивался от почетного места в ряду «драмописцев», от писания пьесы, рискуя огорчить руководителей Художественного театра.
Может быть, он уже заметил и боялся того, что захватывало столичный и провинциальный русский театр? Стилизация «под Художественный театр», копирование внешних приемов, та театральная «чеховщина» и «мхатовщина», в которой ни Чехов, ни молодой московский театр были не повинны. Начиналось тиражирование открытий Художественного театра, опошление драматургии Чехова. Порой, как в случае с «Чайкой» в Александринском театре осенью 1902 года, при самых благих намерениях.
* * *
После петербургской премьеры «Чайки» 15 ноября Смирнова записала в дневнике: «Успеха она не имела. Было скучно, томительно. Играли по-станиславски, с паузами, с настоящей травой в саду. Было много всхлипываний, рыданий » Хотя играли талантливые актеры — Савина, Ходотов, Варламов.
В провинции подражание москвичам доходило до курьезов и анекдотов. Однако именно в провинциальной прессе в рецензиях некоторых умных, наблюдательных критиков внимание сосредоточилось на самой драматургии Чехова, на том, как и какие настроения «нервного века» она уловила. Особенно пьеса «Три сестры» — статьи о ней превратились в разговор о российской провинции, о тревожных симптомах русской жизни. Именно этой пьесой Мейерхольд, ушедший из Художественного театра, открыл свой первый сезон в Херсоне. Рецензент писал о чеховской драме в местной газете «Юг»: «Автор не заботится о том, чтобы „развить идею“, „обрисовать характер“ и пр. Его цель вызвать в нас известное состояние духа, известное настроение. Автор ничего не диктует нам, ничего не предрешает. Он заставляет нашу душу вибрировать в унисон со своею; он заражает нас своим настроением».
Книппер то звала мужа в Москву, надеясь, что около театра он «втянется» в работу, то уговаривала остаться в Ялте, обещала взять зимой отпуск: «А мы с тобой еще поживем, увидишь. Я к тебе приду во сне и поцелую нежно и шепну кое-что на ушко». Сама она уже втянулась в свою театральную жизнь. Конфликт с золовкой давно был исчерпан. Да его и не было. Ольга Леонардовна точно заметила: «Пожалуйста, не думай, что я Машу обижаю, и не оправдывай ее. Я не зверь, а Маша далеко не тот человек, кот. даст себя в обиду. Она сильнее меня. Я кажусь такой, потому что говорю громко и кипячусь».
Но оба, Чехов и Книппер, не скрывали, что все-таки что-то изменилось в их отношениях. Вместо былого — «не сердись», «пойми», теперь писала — «не презирай», «не осуждай», «прости мне». Его грустные шутки — «Целую мать моего будущего семейства и обнимаю»; — «Когда нашему ребенку будет полтора года, то я, по всей вероятности, буду уже лыс, сед, беззуб…» — не скрывали: ему не быть отцом, поздно…
В конце сентября Чехов все-таки уступил Альтшуллеру и позволил выслушать себя: «Он нашел, что здравие мое значительно поправилось, что болезнь моя, если судить по той перемене, какая произошла с весны, излечивается; он даже разрешил мне ехать в Москву — так стало хорошо! Говорит, что теперь ехать нельзя, нужно подождать первых морозов. Вот видишь! Он говорит, что помог мне креозот и то, что я зиму провел в Ялте, а я говорю, что помог мне отдых в Любимовке. Не знаю, кто прав. Итак, стало быть, я здоров. Так и знай». Книппер тут же ответила: «Я чуть до потолка не подпрыгнула, когда прочла вчера твое письмо, дусик милый, любимый! Значит улучшение! Значит, можно начать ждать тебя».
Она легко поверила в это «излечение», наверно, потому, что хотела поверить, словно забыла про декабрь 1901 года, про приговор Щуровского, про письма к ней Альтшуллера и Сулержицкого, про кровохарканье в Любимовке, о котором уже знала. Наконец, про письмо Чехова, полученное ею неделю назад. Он написал 14 сентября, что его недомогание в последние недели — это обострение легочного процесса. И вдруг через неделю, 21 сентября, Альтшуллер объявил о чуде — болезнь «излечивается». Мог ли так сказать опытный врач? В письме Иорданову от 25 сентября Чехов написал: «Здоровье мое стало лучше. Так, по крайней мере, сказал мне доктор, который на днях выслушивал меня». В этом слышалась ирония.
Когда-то, в 1889 году, из Сум, куда привезли умиравшего Николая, доктор Чехов написал старшему брату в Петербург: «У него хронический легочный процесс — болезнь, не поддающаяся излечению. Бывают при этой болезни временные улучшения, ухудшения и in statu, и вопрос должен ставиться так: как долго будет продолжаться процесс? Но не так: когда выздоровеет?»
«Излечение» креозотом, рыбной ловлей в дождливое лето, а в результате — кровь в мокроте и обострение процесса — это, наверно, все то же скрытое «насмешливое счастье» Чехова, ирония по поводу выпавшей ему юдоли. Возможно, он сказал своему лечащему доктору то, что говорил не только Книппер: в Ялте он зимовать не хочет и не может. Фраза из письма Ольге Леонардовне — «из Москвы, по требованию Альтшуллера, я должен буду уехать тотчас по приезде» — может быть, выдавала компромисс. Врач разрешал Чехову уехать в Москву, когда там кончатся осенняя слякоть, дожди и установится морозная погода, но тут же покинуть Москву и провести часть зимы или всю зиму за границей.
Однако, не дождавшись московских морозов, в середине октября Чехов приехал в Москву с намерением прожить до конца ноября, а в первых числах декабря вместе с Миролюбовым отправиться в Италию. Якобы «здоровый» Чехов заранее попросил жену купить в аптеке чистый, светлый рыбий жир и креозот, его подручные средства при кровохарканье. В Москве он мало выходил из дома, ссылаясь на холод, и это тоже признак недомогания. Побывал на спектакле «Власть тьмы» в Художественном театре, но на репетиции не ездил.
Однако у него на Неглинной в доме Гонецкой, недалеко от Сандуновских бань в центре Москвы, гости не переводились — Россолимо, Бунин, Горький, Гольцев, Меньшиков, Суворин. Приходили прежние приятели и новые знакомцы. Но Чехов, кажется, чувствовал себя «не своим» рядом со всеми. И многолюдье в маленькой московской квартире было утомительнее, чем в ялтинском доме. Здесь у Чехова не было своей комнаты, своего письменного стола.