Книга Хроники - Боб Дилан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Паунд и Элиот – слишком схоласты, правда? – спросил он. Я про Паунда знал только, что он симпатизировал фашистам во Второй мировой войне и вел антиамериканские радиопередачи из Италии. Я его так и не прочел. А Т.С. Элиот мне нравился. Читать его стоило. Арчи сказал: – Я знал обоих. Трудные люди. Их надо преодолевать. Но я знаю, о чем вы, когда вы говорите, что они сражаются на капитанском мостике.
В основном говорил Маклиш – рассказывал мне какие-то поразительные вещи о романисте Стивене Крейне, который написал «Алый знак доблести». Сказал, что тот, болезненный репортер, всегда был на стороне обиженных – писал истории из жизни Бауэри для журналов, а однажды сочинил текст, где защищал проститутку, которую трясла «полиция нравов», и «полиция нравов» ополчилась на него и потащила его в суд. Он не ходил на коктейли и театральные премьеры – он поехал на Кубу писать о Кубинской войне, много пил и умер от туберкулеза в двадцать восемь лет. Маклиш знаком был с Крейном не понаслышке, сказал, что тот сам себя сделал, и мне следует заглянуть в «Алый знак доблести». Похоже, Крейн был таким Робертом Джонсоном от литературы. Джимми Роджерс тоже загнулся от ТБ. Интересно, они когда-нибудь пересекались?
Арчи сказал, что ему нравится моя песня «Джон Браун»[93] – о мальчике, который уходит на войну.
– Я не считаю, что она вообще об этом мальчике. Это скорее греческая драма, правда? Она о матерях, – говорил он мне. – О разных матерях – биологических, почетных… Все матери свернуты в одну.
Я никогда об этом не думал, но звучало правильно. Он упомянул еще одну строку из моей песни, где говорится: «за своими воротами таится доброта»[94], – и спросил, действительно ли я это так вижу, и я сказал, что иногда оно так выглядит. В какой-то момент я собирался его спросить, что он думает о хипстерах – о четких Гинзберге, Корсо и Керуаке, но вопрос наверняка показался бы пустым. Он спросил, читал ли я Сапфо или Сократа. Я ответил: не-a, не читал, и он затем то же самое спросил про Данте и Донна. Я ответил: не очень много. Он сказал: главное, что нужно про них помнить, – ты всегда выходишь там же, где вошел.
Маклиш сказал, что считает меня серьезным поэтом, что моя работа станет краеугольным камнем для множества поколений за мной, что я поэт послевоенного Железного Века, но, видимо, унаследовал нечто метафизическое от минувшей эпохи. Он высоко ценил мои песни, поскольку они касались общества, и у нас с ним много общих черт и ассоциаций, и мне на какие-то вещи наплевать точно так же, как и ему. В какой-то момент он извинился, вышел из комнаты. Я выглянул в окно. Сквозь низкие облака прорывалось вечернее солнце, набрасывая на землю смутное сияние. По разбросанной щепе возле поленницы проскакал заяц. Когда Маклиш вернулся, все снова стало на места. Он начал с того места, где прервался. Рассказал, что Гомер, сочинивший «Илиаду», был слепым певцом, а имя его означает «заложник». Еще рассказал, что между искусством и пропагандой есть разница, и объяснил, как по-разному они воздействуют. Спросил, читал ли я когда-нибудь французского поэта Франсуа Вийона, и я ответил, что читал, а он сказал, что в моей работе заметно легкое влияние француза. Арчи говорил о белом стихе, о рифмованном стихе, об элегиях, балладах, лимериках и сонетах. Спросил, чем я пожертвовал, чтобы погнаться за мечтами. Он сказал, что цену вещей нельзя измерить тем, сколько они стоят, но тем, сколько тебе стоит их добыть; если что-то стоит тебе твоей веры или семьи, цена слишком высока, и есть вещи, которые никогда не снашиваются. Маклиш учился в одном классе с Дугласом Макартуром в Вест-Пойнте, и о нем тоже рассказывал. Он говорил о Микеланджело – у того не было никаких друзей, и ему не хотелось их заводить, он ни с кем не разговаривал. Арчи рассказал: многое из того, что происходило с ним в юности, уже унеслось прочь. Рассказал о финансисте Дж. П. Моргане – он был одним из шести-восьми человек в начале века, которые владели всей Америкой. Морган говорил: «Америка мне подходит», – и какой-то сенатор заметил, что, если Морган когда-нибудь передумает, пусть не забудет ее вернуть. Невозможно промерить душу такого человека.
Маклиш спросил, какие у меня в детстве были герои, и я ответил:
– Робин Гуд и Святой Георгий, Драконоборец.
– Таким перечить бы не хотелось, – усмехнулся он.
Еще он сказал, что уже не помнит, в чем смысл множества его ранних стихов, что подлинный поэт творит собственный стиль, что на года остаются лишь немногие шедевры. Пьеса, к которой он хотел моих песен, лежала у него на столе для чтения. Песни в ней должны как-то комментировать сцены, и он начал вслух читать некоторые монологи и предлагать для песен названия: «Отец ночи», «Красные руки», «Нижний мир» и что-то еще.
Внимательно послушав, я интуитивно понял, что это не для меня. Выслушав несколько строк сценария, я не увидел, как наши судьбы могут переплестись. Пьеса была мрачной, она рисовала мир паранойи, мук совести и страха – сплошная чернуха, лоб в лоб с атомным веком. От нее несло жульничеством. О ней мало что можно сказать, к ней мало что можно добавить. Пьеса прописывала смерть обществу, а человечество в ней валялось лицом вниз в луже собственной крови. Пьеса Маклиша выходила за рамки апокалиптического послания. Что-то вроде: миссия человека – уничтожить землю. Маклиш подавал какие-то сигналы сквозь пламя. Пьеса на что-то намекала, и мне, по-моему, не хотелось знать, на что. При всем том, я ответил Маклишу, что подумаю.
В 1968 году «Битлз» были в Индии. Америку окутало пологом ярости. Студенты в университетах громили машины на стоянках, били стекла. Война во Вьетнаме ввергала страну в глубочайшую депрессию. Горели города, рушились на головы дубинки. Профсоюзные парни в строительных касках лупили детишек бейсбольными битами. Выдуманный Дон Хуан – таинственный знахарь из Мексики – стал безумным поветрием нового разума: он познакомил всех с новым уровнем осознания или жизненной силой и размахивал ею, как мачете. Книги о нем сами спархивали с полок. Шли полным ходом кислотные тесты, кислота сообщала людям правильное отношение ко всему. Новое мировоззрение меняло общество, и все двигалось быстро – вж-жик и готово. Стробоскопы, черный свет – отпады фриков, волна будущего. Студенты пытались захватить власть над основными университетами, антивоенные активисты навязывали острые стычки. Маоисты, марксисты, кастровцы – левацкого толка детишки, начитавшиеся брошюрок с инструкциями Че Гевары, вывалили валить экономику. Керуак ушел на покой, а организованная пресса раскручивала всю эту бучу, раздувала пламя истерики. По новостям выходило, что нация полыхает. Словно каждый день – новый бунт в новом городе, все дрожит на пороге опасности и перемен; расчищаются джунгли Америки. То, что раньше выглядело в традиционно черно-белой гамме, теперь взрывалось ярким солнечным цветом.
Я попал в мотоциклетную аварию, покалечился, но выздоровел. А по правде сказать – мне хотелось выскочить из крысиной гонки. Рождение детей изменило мою жизнь и отъединило практически от всех и всего, что происходило вокруг. За пределами семьи меня ничего по-настоящему не интересовало, и я смотрел на все сквозь иные очки. Даже кошмарные новости дня, убийства Кеннеди, Кинга, Малколма Икса… Я видел их не как лидеров, которых подстрелили, а скорее как отцов, чьи семьи изувечены. Родившись и повзрослев в Америке, стране свободы и независимости, я всегда лелеял ценности и идеалы равенства и вольности. Мне решительно хотелось вырастить собственных детей на этих идеалах.