Книга Хроники - Боб Дилан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я захлопнул за собой дверь, вышел в коридор и спустился по спиральным пролетам лестницы на нижнюю площадку с мраморным полом, откуда во дворик вел узкий выход. От стен пахло хлоркой. Я вальяжно прошел в двери, миновал решетчатые ворота и оказался на тротуаре. Обернул лицо шарфом и зашагал к Ван-Дам-стрит. На углу я обогнул фургон на конной тяге, заполненный укутанными цветочками – все под пластиком, а кучера не видно. В городе было полно такого.
У меня в голове играли народные песни – они всегда там играли. Народные песни были подпольной историей. Если бы кто-нибудь спросил, что происходит, – «мистера Гарфилда подстрелили, уложили. И ничего тут не поделать». Вот что происходило. И не нужно спрашивать, кто такой мистер Гарфилд, люди в ответ только кивали, они просто знали. Об этом говорила вся страна. Все было несложно – складывалось в великолепный трафаретный смысл.
Нью-Йорк – город холодный, закутанный и таинственный, столица мира. На 7-й авеню я миновал здание, где жил и работал Уолт Уитмен. На секунду остановился, представив, как он горбится над печатным станком и поет истинную песнь своей души. Бывало, я стоял и напротив дома По на 3-й улице и делал то же самое: угрюмо смотрел в окна. Город напоминал необтесанную глыбу – без имени, без формы, у него не было любимчиков. Все вечно оставалось новым, всегда менялось. По улицам никогда не спешила одна и та же толпа.
Я перешел с Гудзон на Спринг, обрулил мусорный бак, нагруженный кирпичом, и зашел в кофейню. На официантке за стойкой была облегающая замшевая блузка. Хорошо подчеркивала округлые контуры тела. Иссиня-черные волосы подвязаны платком, а глаза – пронзительно-голубые, четко подведенные брови. Хорошо бы она приколола мне розу на грудь. Официантка налила дымящегося кофе, а я снова отвернулся к окну и посмотрел на улицу. Весь город болтался у меня перед носом. У меня было четкое представление, где тут всё. Волноваться о будущем не стоило. Оно до ужаса близко.
Новое утро
Я только что вернулся в Вудсток со Среднего Запада – с похорон отца. На столе меня ждало письмо от Арчибальда Маклиша. Маклиш, поэт-лауреат Америки, один из них. Двое других – Карл Сэндберг, поэт прерий и города, и Роберт Фрост, поэт смурных раздумий. Маклиш был поэтом ночных камней и быстрой земли. Эти трое, Йейтс, Браунинг и Шелли Нового Света, были гигантскими фигурами, они определили весь пейзаж Америки XX века. Придали всему перспективу. Если вы даже не знали их стихов, вы слыхали их имена.
Предыдущая неделя меня вымотала. Я вернулся в город своего детства проводить в последний путь отца. Такого я раньше и представить себе не мог. Теперь уже никак не скажешь того, что я не сумел сказать прежде. Пока я рос, культурные и поколенческие различия между нами были непреодолимы – ничего, кроме голосов, бесцветной неестественной речи. Мой отец, который выражался всегда просто и прямо, как-то сказал: «Художник – это разве не тот, кто рисует?» – когда кто-то из моих учителей сообщил, что у его сына художественная натура. Казалось, я всегда за чем-то гоняюсь – за всем, что движется: за машиной, за птичкой, за летящим по ветру листком, что бы ни уводило меня в какое-нибудь место посветлее, в неведомую землю ниже по течению. У меня еще не было ни малейшего понятия, в каком раздробленном мире я живу, что с человеком может сделать общество.
Уезжая из дома, я был Колумбом, я отплывал в безжизненную Атлантику. Но я это сделал и с тех пор побывал на краях света – у края вод, – и теперь вернулся в Испанию, туда, где все началось, ко двору Королевы; с остекленевшим взором, даже с наметившейся бородкой.
– Что это за красота? – показав на мое лицо, спросил кто-то из соседей, пришедших отдать последние почести. За то недолгое время, что я пробыл дома, все ко мне вернулось – пустозвонство, прежний порядок вещей, простаки; но не только. Еще я вспомнил, что мой отец – лучший человек на свете, вероятно, он стоит сотни таких, как я, но меня он не понимал. Город, где жил он, и город, где жил я, не совпадали. Но помимо этого, теперь у нас с ним оказалось больше общего, чем прежде: я тоже стал отцом, причем – трижды, мне было чем с ним поделиться, что ему рассказать – и к тому же я теперь был способен многое для него сделать.
В письме Арчи говорилось, что он хочет встретиться со мной и обсудить, не смогу ли я сочинить песни к пьесе, которую он пишет по мотивам рассказа Стивена Винсента Бене. Пьеса будет называться «Чертила». Маклиш уже получил премию «Тони» на Бродвее за постановку другой своей пьесы под названием «Дж. Б.». Мы с женой поехали в Конуэй, Массачусетс, где он жил, поговорить о его новой пьесе – жест вежливости. Маклиш писал глубокие стихи, был человеком безбожного мужества. Мог брать из истории реальных людей – вроде императора Карла, Монтесумы или конкистадора Кортеса – и нежным касанием творца доставлять их вам прямо к порогу. Он пел гимны солнцу и великому небу. Съездить и встретиться с ним было уместно.
События текущего дня, культурная тарабарщина сковывали мне душу, меня от них тошнило – от гражданских прав и пристреленных политических лидеров, от постройки баррикад, нажима правительства, радикальных студентов и демонстрантов с одной стороны и полицейских с профсоюзами с другой; взрывались улицы, вскипало пламя гнева; коммуны несогласных; лживые, шумные голоса; свободная любовь, движение против денег; полная свистопляска.
Я был полон решимости выйти за пределы всего этого. Я теперь семейный человек, мне не хочется фигурировать на этом групповом портрете.
Маклиш жил выше симпатичной старорежимной деревушки на тихой горной дороге, окаймленной лаврами; вдоль тропинки громоздились кучи ярких кленовых листьев. Дойти до него было легко – по небольшому пешеходному мостику, в тенистый лесной уголок, где стоял реконструированный каменный коттедж с современной кухней и рабочим кабинетом хозяина. Нас впустила домоправительница, жена Маклиша сразу выставила на стол поднос с чаем, что-то приветливо сказала и ушла. Моя жена отправилась с нею. Я оглядел комнату. В углу стояли садовые сапоги, на рабочем столе и стенах – фотографии в рамках. Кружевные цветы на темных стеблях; корзины цветов, герань, цветы с пыльными листьями; белые скатерти, серебряные тарелки, яркий очаг; круговые тени; в окне – припойменный лес в полном цвету.
Я знал, как выглядит Маклиш, по фотографиям. Видел его снимок в детстве, на пони верхом, а поводья держала женщина в шляпке. Другие фотографии – Арчи в голове своего курса в Гарварде; он в Йеле; артиллерийский капитан в Первую мировую; еще на одном снимке – он в компании каких-то людей перед Эйфелевой башней; его снимали в Библиотеке Конгресса; на следующей фотографии он за столом с редколлегией журнала «Форчун». Еще одна – ему вручают Пулитцеровскую премию; вот его снимок с какими-то бостонскими юристами. Наконец я услышал шаги по каменной дорожке, и сам Маклиш вошел в комнату, приблизился и протянул мне руку.
Я сразу почувствовал, что передо мной – губернатор, правитель; до мозга костей – офицер; джентльмен-авантюрист, он держался с этакой уверенностью власти, порожденной кровью. Маклиш сразу перешел к делу, сразу встал на рельсы. Повторил кое-что из письма. (А в письме он упоминал несколько строк из одной моей песни, в которых Т.С. Элиот и Эзра Паунд символически сражаются на капитанском мостике[92].)