Книга Фазовый переход. Том 2. «Миттельшпиль» - Василий Звягинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А второй вариант? Если в квартире на Столешниковом – выходы в три разные реальности, и в совершенно одинаковых кабинетах стоят одинаковые секретеры, но набитые разными валютами, «имеющими хождение» за пределами этого странного помещения, так, может, при переносе Воловича и деньги под нужную реальность подстроились? Автоматически. Или – магически.
Абсурд вроде бы. А всё остальное – не абсурд?
Лучше вот что прикинем. Если это – настоящие здешние деньги и «Торгсин» их принимает, как упомянул Ляхов и как описано у Булгакова, например, то какой выходит курс?
Насколько Волович помнил, царский золотой рубль содержал что-то около ноль восьми десятых грамма. Советский золотой червонец нэповских времён – старому был равен. Весил, значит, тоже восемь граммов. Будем считать – и здесь так же. Зачем иначе? А тройская унция – это примерно тридцать два грамма? Тогда один доллар – три и две десятых. Значит, какой получается курс? Да, почти три доллара за червонец. Двадцать долларов – почти семь золотых. Само по себе звучит. Но, не зная текущих цен, нельзя понять, много это или мало. А чего гадать-то?
Перевернул папиросную коробку. Всё есть, марка, где изготовлены, когда… Ишь, ты! Ростов. Донтабак. Товарищество на паях. Ну да, Ростов ведь здесь вроде у белых? Импорт, значит. Да и откуда в средней России хорошему табаку взяться? Самосад да махорка. А вот цена не указана. Ну да, конечно, НЭП, свободное ценообразование…
Постучал в «кормушку» на двери.
– Эй, корпусной…
Послышались неторопливые шаги.
– Чего вам?
Ишь ты, на «вы» теперь, значит. Тоже хорошо.
– Возьмите, любезнейший, ещё папироску. Даже две. Только подскажите, совсем запамятовал, сколько такой «Дюбек» сейчас стоит? Я вообще другие курю. Вроде и незачем знать, а зудит… В тюрьме о чём только не думается.
– Это верно, – согласился надзиратель, прихватывая из коробки три. Мол, кто считает.
– Чего ж не подсказать, подскажу. «Дюбек», значит, этот – сорок, смотря, где брать. Да тут только за коробку с бумажками золотыми – полцены. А в россыпь не продаются. Заграничный товар, чего хотите? Желаете, как сменюсь, приобрету для вас? И курева, и чего там ещё нужно. Если денег дадите. Да вы не сомневайтесь, у нас без обмана. И инструкция дозволяет. Если не изъяли – можешь тратить, на запрещённое нельзя, да. А так можно…
Волович отметил разговорчивость надзирателя. Вроде б ему по должности молчать больше полагается. А с другой стороны – правила внутреннего распорядка разъясняет. Обязанность, наверное.
– Денег нет пока. Но, может, с воли передадут. Дозволяется?
– Можно, если не «лишенец» вы. Пять рублей в месяц можно.
– Благодарю. А сколько, к примеру, сейчас самые дешёвые папиросы стоят? Я, сам понимаешь, дешёвых не курил, а сейчас… Пятёрка всего, говоришь, в месяц. Не разгуляешься.
– Можно и разгуляться, – хмыкнул надзиратель. – Смотря, к чему кто привык. У меня вон жалованье – двадцать шесть целковых с двугривенным. Да двенадцать за выслугу. При казённой кормёжке и одёже. Вот и считай – что много, что мало. А папиросы самые дешёвые – рассыпные «Ира» – три копейки десяток. Только горлодёристые больно, и табак сыплется. А если для экономии, но чтоб вкус хоть какой – «Север» рекомендую. Сам их курю. За полтину сотня. А если кто уважает – махорка. И духовито, и карману не накладно. Копейка – четверть фунта.
«Чёрт его знает, – подумал Волович, – припрёт – и до махорки скатимся. Копейка всего!».
– Спасибо, уважаемый. А прогулка у нас когда?
– Прогулка вам сегодня не положена. Только завтра. Когда сопроводиловка с литерой режима содержания придёт. А пока просто отдыхайте. Ладно уж, до отбоя разрешаю на шконке полежать. Только если услышите – засов на входе гремит, – сразу вставайте. Налетит проверка со шмоном, то есть – карцер могут прописать. А мне – замечание. Совсем нам это не надо.
Надзиратель оглянулся, хотя в коридоре никого не было, и ещё понизил голос:
– У нас в случае чего и водочкой разговеться можно. Но только в выходной, когда на допросы не зовут и проверок не бывает. Целковый бутылка.
Волович удивился странному соотношению цен на табак и спиртное. Но спросил иначе:
– А чего ж так дорого-то?
Ясно, что надзиратель цену загоняет «по обстоятельствам», а настоящая-то какова?
– За риск, барин, да за услугу. Как в кабаке хорошем – вдвое от магазинной. По-божески, я так считаю…
– Да-да, по-божески. Но пока денег нет, говорить нечего…
– Тогда отдыхайте, барин.
Михаил с облегчением улегся на жесткую шконку и принялся размышлять о причудах нэповского ценообразования и тюремной экономики. Надо же – главная тюрьма страны, а такие вольности! Впрочем, он вспомнил: двадцатые годы, после конца Гражданской, вообще были достаточно вегетарианскими. На Соловках вон, журнал зэки издавали, и подписаться на него можно было в любой точке страны. И, тоже читал у кого-то, там передовикам и политическим в лагерном ларьке водку по выходным продавали.
Просидел в своей камере Михаил ровно трое суток, бросаясь, словно циклотимик[44], из отчаяния в надежду и обратно. Часто плакал от жалости к себе и несправедливости этого мира, вдруг повернувшегося к нему своей омерзительной харей. Будто забыл, что неоднократно в своих статьях и выступлениях в «той жизни» неистово хаял безвыходность российской действительности, то болото, в которое погрузилась страна и выбраться из которого поможет только очистительный огонь всенародного бунта. Неважно, что «бессмысленного и беспощадного», главное – единственно способного смести ненавистную власть.
А иногда ни с того вдруг веселел, убедив себя, что терзания его долго не продлятся, ибо справедливость на земле всё же есть и такой человек, как он, не только не сгинет в пучине безвременья, но будет возвышен и чем-нибудь облечён, а враги, напротив, посрамятся и расточатся…
Раньше никогда бы он не поверил, но на второй день вдруг вспомнил знаменитую «молитву Серафима Саровского»[45]и твердил её часами, до полного отупения.
На допросы его отчего-то не вызывали, хотя прочих соседей по коридору – постоянно выводили. С шести утра и до отбоя по коридору гремели сапоги конвойных и гораздо более тихие шаги подследственных. Голосов почти не было слышно – надзиратели говорили шёпотом и в основном – внутрь камер, через кормушки, чтоб остальные не слышали. А заключённым на переходе между камерой и кабинетом следователя запрещалось не только говорить, но и поднимать глаза выше задников сапог идущего впереди «выводного».