Книга Форсирование романа-реки - Дубравка Угрешич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вчера после ужина мы с Томасом закончили день в его постели, досконально прощупали друг у друга эротический пульс и разошлись… В сознании остался образ яиц Томаса, плотных и круглых. Эротическая память всегда регистрирует только детали, которые незаслуженно (а может быть, заслуженно?) вытесняют образ самого человека. На этой устрашающей свалке хранятся улыбки, дыхание, запахи, взгляды, части тела, и никогда – человек в целом. Точно так же и я по частям разбросана по чьим-то чужим эротическим кладовкам.
Сегодня на заседании какой-то тип заявил, что у него украли рукопись романа. Он производил впечатление человека, у которого украли биографию. Меня охватывает такое чувство, что я кукла, которая заполняет пустые квадратики (как в кроссворде!) образцовой женской (феминистской) биографии. Возможно, это не покидающее меня ощущение хрупкости всего окружающего вовсе не психопатический страх, а реальность… Страх того, что если снимешь перчатку, то вместе с ней исчезнет и рука, страх того, что, подняв жалюзи на окне, вместе с ними поднимешь и городской пейзаж, а окно останется пустым… Ты помнишь, как однажды у тебя отказали дворники на машине и ты вышел, чтобы протереть стекло тряпкой, а я осталась внутри, и в тот момент, когда ты начал протирать стекло передо мной, я закричала, меня охватил страх, что ты навсегда сотрешь и мое лицо?! И сейчас я точно знаю: если однажды кто-то потянет за ту самую, единственную нитку – он меня распоооорееееет…
Твоя Сесилия
Министр поэтов презирал. Они его уважали. Покупались на его искреннее равнодушие к ним. Поэты похожи на детей. Они не выносят только одного. Равнодушия. Пршу он выделял из всех. Конечно, Прша был гадом и подхалимом, но он, по крайней мере, умел ловко торговать своим «товаром» – даже на фабриках. Министр презирал поэтов еще и потому, что основы его «поэтического» образования сформировались в ранней молодости и дремали в нем до сих пор, как долгоживущий вирус. Что за шлягеры звучали тогда! Что это были за слова! Но сейчас лишь Ванда стонала от восторга и повизгивала, будто ее щекочут, когда он напевал ей «Я люблю», «Твоя маленькая ручка», «Любят лишь раз», «Мучо-мучо», «Домино» и другие вещи… А эти нынешние под видом стихов пытаются навязать черте что. Спасибо. У него есть своя поэзия. Правда, когда Министр учился в педагогическом, он кое-что прочитал. А потом спокойно все забыл. Значит, того оно и стоило. Честно говоря, литературное ремесло он считал чем-то несерьезным. За исключением Андрича. Это другое дело. Его, кстати, и весь мир признал. При этом, правда, Министр любил иногда нокаутировать поэтов «по-поэтически». Их же оружием. Как-то пришел к нему один такой, и ныл, и ныл: и квартиры, мол, нет, и жена, мол, и дети, и гонорары, мол, маленькие, и все в таком роде. А Министр тут глянул на это несчастное «поэтическое создание» и тихо так резюмировал: «Что делать, все мы пешки на шахматном поле жизни!» У того просто челюсть отвисла…
А тут еще этот чех! Ни дня без нервотрепки.
– Представляешь, киска, – сказал Министр, – закрылся в номере и не отзывается. А вчера угрожал Прше самоубийством.
– Зачем кончать с собой какому-то чеху? – спросила Ванда.
– Откуда я знаю. – Министр махнул рукой. – Эти писатели просто как дети, ей-богу.
– С другой стороны, наверное, есть какая-то причина, котик, – сказала Ванда сочувственно, обняла Министра и чмокнула его в плечо. Она собралась было перечислить причины, из-за которых покончили с собой некоторые известные люди, правда не чехи, но Министр рассеянно отстранился и почесал то место, в которое она его только что чмокнула.
– Говорит, что у него украли роман, шедевр! Очередной псих! А наши даже не задумываются, кого приглашают!
– Котик, это вполне понятная причина! – сказала Ванда и лизнула Министра в ухо.
– Только бы не вляпаться с ним в какие-нибудь неприятности, – сказал Министр и поежился.
– А когда ты все узнаешь, котик?
– Подожду, Прша должен позвонить из «Интерконта». Он там сейчас барабанит в дверь…
Ванда уже представила себе, как толстый чех (в ее воображении все чехи обязательно были толстыми) берет галстук (синий с красными полосками), делает удавку, перебрасывает свободный конец через люстру в гостиничном номере, проверяет, прочно ли, затем…
– Котик, – шепнула Ванда и зажмурилась от ужаса. Рука ее скользнула вниз в поисках министерского жезла. Однако нашла усталую, обмякшую висюльку.
Жалко. Ванда любила это дело. Оно с грубой головокружительной скоростью выбрасывало ее из серой повседневности на веселую, волшебную орбиту. Мужчины, как по знаку фокусника, преображались в совершенно другие существа, гораздо больше соответствовавшие ее внутреннему… кредо. Ванда все это дело воспринимала как какой-то эротический Диснейленд. Ее возбуждали сказочные метаморфозы. Мужские члены, превращавшиеся из бесполезных мясистых мешочков в гладкие, блестящие, розовые жезлы; груди, надувавшиеся, как воздушные шарики; соски, выскакивавшие, как на пружинке; упругие женские бедра, тут же расслаблявшиеся, как от прикосновения волшебной палочки. Это были единственные игрушки, оставшиеся у взрослых, думала Ванда. Но и они, похоже, все чаще и чаще ломались в ее руках.
Отвернувшись к стене, Ванда покусывала свой большой палец и с грустью думала о том дне, когда игрушки придется забросить в дальний угол.
– Да ничего с ним не случится, котик… – сказала она тихо.
Вид грустной, сникшей Вандиной попки сделал свое дело. Министр со спины обнял Ванду, и началась медленная, сладкая тряска. Казалось, они едут в старом маленьком поезде, прижавшись друг к другу, и пар отовсюду валит, чух-чух, дым труба извергает, чух-чух, в котле вода так кипит, чух-чух, как кровь молодая играет, чух-чух, ох, кочегар, заварил ты кашу, чух-чух, в маленьком поезде нашем…
– Ох-ах-ох-ах, – ритмично пыхтела Ванда, как старая добрая паровая машина. – Чух-чух… – поддавал пару Министр, и поезд потихоньку взбирался в гору. Ох-ах-ххххххх… – зашипела Ванда как раз в тот момент, когда зазвонил телефон, объявивший остановку. Окутанная теплым паром Ванда потихоньку замедляла ход и сосала свой большой палец, как будто собирая с него последние капельки удовольствия…
– Жив, киска, – подал голос Министр из коридора и опустил трубку. В тот же момент безнадежно опустился и его темно-розовый жезл.
– Надо же… – пробормотал Министр, правда осталось неясным, к чему это относилось.
– Эна, Эна… – шептал Ян в затылок Эне. – Kde jste?
Эна чувствовала его теплое дыхание. В этот миг она была где-то далеко, она думала о том, какой ограниченной стала почему-то жизнь. Всего стало как-то меньше. Может быть, это начало старости. Первые признаки она заметила на своем теле. Сначала одна морщина, затем две… Мускулы лица чуть ослабли, губы немного поджались, как от чего-то горького, и от них протянулись две морщинки, лицо навсегда потеряло готовность к мгновенной улыбке. Она все замечала, однако не бунтовала и не страдала. Она смотрела на это как бы со стороны, откуда-то изнутри, где существовала другая Эна. Она страстно жаждала только нежности. А ее больше не было. Не было прикосновения чужой руки, которая бы сама собой, сыто и бесцельно, блуждала по ее телу. Нежность теперь продолжалась недолго, ровно столько же, сколько и химия возбуждения. Она боялась, что жажда нежности превратится для нее в наказание. Отец ее дочери однажды сказал ей: «Подумай о шлафроке, в который ты завернешься, когда тебе однажды станет холодно…» Именно так он и сказал, употребив это безобразное слово «шлафрок». Десятилетняя дочь – это не шлафрок, да она и не может им быть. А ей уже сейчас, в ее тридцать шесть (всего лишь!), все чаще бывает холодно.