Книга Полное собрание рассказов - Владимир Владимирович Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ресторанчике, как и в парикмахерской, было жарко, грязновато. В глубине, на широкой стойке, сквозили закуски и фрукты в волнах сизой кисеи, прикрывавшей их. Никитин сел, расправил плечи: рубашка прилипла к спине. За соседним столиком сидели двое русских, видимо матросы с французского судна, а поодаль одинокий старичок в золотых очках, чмокая и посасывая, лакал с ложки борщ. Хозяйка, вытирая полотенцем пухлые руки, материнским взглядом окинула вошедшего. Два лохматых щенка, лопоча лапками, валялись на полу; Никитин свистнул; старая облезлая сука с зеленой слизью в углах ласковых глаз положила морду к нему на колени.
Один из моряков обратился к нему, сдержанно и неторопливо:
– Отгоните. Блох напустит.
Никитин потрепал собаку по голове, поднял сияющие глаза.
– Этого, знаете, не боюсь… Константинополь… Бараки… Что вы думаете…
– Недавно прибыли? – спросил моряк. Голос – ровный. Сетка вместо рубашки. Весь прохладный, ловкий. Темные волосы отчетливо сзади подстрижены. Чистый лоб. Общий вид порядочности и спокойствия.
– Вчера вечером, – отвечал Никитин.
От борща, от черного огненного вина он еще больше вспотел. Хотелось смирно сидеть, тихо беседовать. В пройму двери вливалось яркое солнце, трепет и блеск переулочного ручейка, – и поблескивали очки у русского старичка, сидевшего в углу, под газовым счетчиком.
– Работы ищете? – спросил второй матрос, пожилой, голубоглазый, с бледными моржовыми усами, но тоже весь отчетливый, чистый, отшлифованный солнцем и соленым ветром.
Никитин улыбнулся:
– Еще бы… Вот был сегодня в бюро труда… Предлагают сажать телеграфные столбы, вить канаты, – да вот не знаю…
– А вы к нам, – проговорил черноволосый, – кочегаром, что ли. Это, скажу вам, дело… А, Ляля… Наше вам с кисточкой!..
Вошла барышня, в белой шляпе, с некрасивым нежным лицом, прошла между столиков, улыбнулась сперва собачкам, потом морякам. Никитин спросил что‐то и забыл свой вопрос, глядя на девушку, на движенье ее низких бедер, по которым всегда можно узнать русскую барышню. Хозяйка нежно взглянула на дочь, устала, мол, просидела все утро в конторе, а не то в магазине служит. Было в ней что‐то трогательное, уездное, хотелось думать о фиалочном мыле, о дачном полустанке в березовом лесу. Конечно, за дверью никакой Франции нет. Кисейные движения. Солнечная чепуха.
– Нет, это вовсе не сложно, – говорил моряк, – бывает так: железная бадья, угольная яма. Подгребаете, значит. Сперва легко, – пока уголь скатом: сам в бадью сыплется; потом тяжелее. Наполните бадью, ставите ее на тележку. Подкатываете к старшему кочегару. Тот ударом лопаты – раз! – отпахивает печь, – два! – той же лопатой бросает, знаете, широко веером, чтобы ровно лег. Работа тонкая. Изволь следить за стрелкой, а если понизится давление…
В окне с улицы появились голова и плечи человека в панаме и белом пиджаке.
– Как изволите поживать, Ляля?
Облокотился о подоконник.
– Да-да, конечно, жарко, так и пышет. Работать нужно в одних штанах да в сетке. Сетка потом черная. А вот я говорил, – о давлении‐то. В печи, значит, образуется накипь, каменная кора, разбиваешь эдакой длинной кочергой. Трудно. Зато как потом выскочишь на палубу – солнце хоть и тропическое, а кажется свежим, – да встанешь под душ, да шмыг к себе в кубрик, в гамак, – благодать, доложу я вам…
Тем временем у окна:
– А он, понимаете, утверждает, что видел меня в автомобиле!
Голос у Ляли был высокий, взволнованный. Ее собеседник, белый господин, стоял, облокотясь с внешней стороны подоконника, и в квадрате окна были видны его круглые плечи, бритое мягкое лицо, наполовину освещенное солнцем: русский, которому повезло…
– Вы еще, говорит, были в сиреневом платье, а у меня и нет такого, – взвизгнула Ляля, – а он настаивает: «же ву засюр»[30].
– Нельзя ли по‐русски, – обернулся моряк, говоривший с Никитиным.
Человек в окне сказал:
– А я, Ляля, достал эти ноты. Помните?
Так и пахнуло – почти нарочито, словно кто‐то забавлялся тем, что выдумывает эту барышню, этот разговор, этот русский ресторанчик в чужеземном порту, – пахнуло нежностью русских захолустных будней, и сразу, по чудному и тайному сочетанию мысли, мир показался еще шире, захотелось плыть по морям, входить в баснословные заливы, везде подслушивать чужие души.
– Вы спрашиваете, какой рейс? Индокитай, – так просто сказал моряк.
Никитин задумчиво застукал папиросой о портсигар; на деревянной крышке выжжен золотой орел.
– Хорошо, должно быть.
– А что? Конечно хорошо.
– Ну, расскажите что‐нибудь. Ну, про Шанхай, про Коломбо.
– Шанхай? Видел. Теплый дождик, красный песочек. Сыро, как в оранжерее. А на Цейлон, например, не попал; вахта, знаете… Моя была очередь…
Человек в белом пиджаке, согнув плечи, через окно говорил Ляле что‐то, тихо и значительно. Она слушала, набок склонив голову, одной рукой потрагивая завернувшееся ухо собаки. Собака, выпустив огненно-розовый язык, радостно и быстро дыша, глядела в солнечный просвет двери, верно раздумывая, стоит ли еще полежать на горячем пороге. И казалось, что собака думает по‐русски.
Никитин спросил:
– Куда же мне обратиться?
Моряк подмигнул приятелю: уломал, дескать. Затем сказал:
– Очень просто. Завтра пораньше пойдете в старый порт, у второго мола найдете наш «Жан-Бар». Вот и поговорите с помощником капитана. Думаю, что наймет.
Никитин внимательно и ясно посмотрел на чистый, умный лоб моряка.
– Чем вы были раньше, в России?
Тот пожал плечами, усмехнулся.
– Чем? Дураком, – басом ответил за него вислоусый.
Погодя оба встали. Молодой вынул бумажник, заткнутый в штаны спереди под пряжку пояса, на манер французских матросов. Чему‐то высоко засмеялась Ляля, подошедшая к ним, подала руку: ладонь, верно, чуть сырая. Копошились щенки на полу. Человек, стоявший за окном, отвернулся, рассеянно и нежно посвистывая. И Никитин, рассчитавшись, неспешно вышел на солнце.
Было часов пять пополудни. На синеву моря в пролетах переулков больно было смотреть. Пылали круговые щиты уличных уборных.
Он вернулся в свою убогую гостиницу – и, медленно заломив руки, в блаженном солнечном опьянении свалился навзничь на постель. Ему приснилось, что он снова офицер, идет по крымскому косогору, поросшему молочаем и дубовым кустарником, – и на ходу стэком скашивает пушистые головки чертополоха. Он проснулся оттого, что во сне засмеялся; проснулся, а в окне уже синели сумерки.
Подумал, высунувшись в прохладную бездну: бродят женщины. Среди них есть русские. Какая большая звезда.
Пригладил волосы, потер концом одеяла пыльные шишковатые носки сапог, заглянул в кошелек – пять франков всего – и опять вышел блуждать, наслаждаться своей одинокой праздностью.
Теперь на улице было люднее, чем днем. Вдоль переулков, спускавшихся к морю, сидели, прохлаждались. Девушка в платке с блестками… Вскинула ресницы… Пузатый лавочник в расстегнутом жилете курил, сидя верхом на соломенном стуле, локтями опираясь на спинку, – и спереди на животе торчал хлястик рубашки. Дети, попрыгивая на корточках, пускали при свете фонаря бумажные лодочки