Книга Учись слушать. Серфинг на радиоволне - Марина Москвина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ведь сами говорили мне:
– Если бы все были такими, как ты, никого на Земле не осталось бы, все находились бы в космосе.
До сих пор даже мои родные и близкие считают, что я интересуюсь исключительно чудесами, далекими планетами, летающими тарелками…
Мол, я устремляю свой взгляд к звездам, сгорая от нетерпения, жду контакта с инопланетным разумом, а сама напоминаю древнегреческого философа Фалеса, который однажды в полночь вышел на улицу понаблюдать звездное небо и свалился в яму. Он стал молить о помощи. Мимо шла старуха. Она посмотрела на него сверху вниз и сказала:
– Эх, Фалес, Фалес! Ты не видишь того, что под ногами, а надеешься познать то, что в небесах.
Да ничего подобного. «О жизни, о жизни, и только о ней!..» – есть такой стих у Юнны Мориц. Я буквально клокотала идеями радиопередач, у меня накопилось столько потрясающих магнитофонных записей! Где бы я ни бродила, куда бы ни заглядывала, я прямо с порога включала диктофон и приближалась к человеку с таким изумлением и восторгом, что он мгновенно открывал мне свою душу.
С юных лет микрофон служил мне проводником для осознания духовной связи с универсумом. Любое случайное событие я воспринимала как проявление Вселенной, способное приподнять завесу над тайной бытия. Каждого человека приветствовала я, словно уже пробудившегося или идущего по этому пути семимильными шагами. И неосознанно исповедовала древний даосский принцип «Ветра и Потока»: куда ветер дунет, туда меня и несет.
Однажды я встретилась на улице с бывшей одноклассницей Валькой Филатовой. В школе обе мечтали стать артистками. Но я поступила на журфак.
– А я играю в театре, – сказала она гордо. – В «Щуке» провалилась. Зато с прослушки меня взяли в музыкальный театр «Скоморох». Там и балет, и пантомима, и драма, короче, театр будущего! Режиссер-экспериментатор Юденич, слышала? Иду к нему на репетицию.
Я только хотела ее проводить, а Филатова: заходи, посидишь, посмотришь.
Она переоделась в треники и футболку, натянула чешки, мы вошли в зал, и Валька, представила меня Геннадию Юденичу:
– Моя подруга, – Валька говорит, – корреспондент Всесоюзного радио, – и добавляет своевольно: – Решила делать о нас передачу.
Это была импровизация, блеф, ей захотелось режиссеру пыль в глаза пустить, но я поддержала ее, тем более на плече у меня висел тяжеленный портативный катушечный магнитофон «Репортер», который мать моя Люся выпросила у своих друзей на радиостанции «Юность».
– Рад, – ответил Юденич, интересный такой мужик в бежевом вельветовом пиджаке, абсолютно лысый. Мы обменялись крепким мужским рукопожатием.
Шла репетиция «Оптимистической трагедии». На сцену высыпала гурьба актеров. Девушки, как я поняла, в том числе и моя Филатова, провожали матросов в плавание. Они привставали на цыпочки, прикладывали к бровям руку козырьком, будто бы загораживаясь от солнца, устремляли взоры вдаль, и в глазах у них плескалось синее-синее море.
– Ты-ы, моряк, красивый сам собою, – запели они звонкими голосами, – тебе-е от роду двадцать лет. Па-алюби меня, моряк, душою! Что ты скажешь мне-е в ответ?
В ответ грянул бравый мужской хор:
– Сто-оп!!! – зарычал из зала Юденич. – Ах, вы, такие-сякие, затянули волынку! Резко обрываем после каждой строки, – и запел: – «Ты-ы, моряк, красивый сам собою!» Оборвали! «Тебе-е от роду двадцать лет!» Обрыв!
– Ты-ы, моряк, красивый сам собою! – заголосили девушки. – Тебе-е от роду двадцать ле-ет…
– Так вас растак! – снова закричал Юденич. – Что?! Со слухом проблемы? Да-а! Таким артисткам самое место в музыкальном театре. «Ты-ы, моряк красивый сам собою!» Молчок!
– Ты-ы, моряк красивый сам собою… – певицы попытались вовремя смолкнуть, но окончательно вышло – кто в лес, кто по дрова.
Юденич метался по залу, бурно жестикулировал, делал страшные глаза. Не режиссер, а огнедышащий Эребус. Мне он страшно понравился.
– Ты-ы, моряк, уходишь в сине море, – пела я, маршируя домой глубоко за полночь (автобусы уже не ходили). – Меня-я оставишь ты одну. А-а я бу-уду плакать и рыдать! (Молчок!) Тебя, моряк мой, вспоминать.
Дома в ночь-полночь наизусть и в лицах исполнила я все, что видела на репетиции, как попугай. И, никому не давая уснуть, заводила Люсе на всю железку портативный «Репортер». Сама она к тому времени перешла на телевидение: «То была моя радиомолодость, – объясняла Люся, – а теперь наступила телезрелость».
Юденич будто загипнотизировал меня, приворожил, лишил и без того не слишком блистательных мыслительных способностей. Клянусь, я торчала на всех репетициях, опьяненная темпераментом режиссера, накалом страсти и ярости, которые он обрушивал на головы зазевавшихся актеров, подстегивая, встряхивая, будоража. Время от времени Геннадий Иванович замирал, бледнел и хватался за сердце.
Если бы Юденич не был так вызывающе лыс, чисто выбрит и, в сущности, так молод – ну, сколько ему было в начале 70-х? Тридцать пять? – он напоминал бы свирепого Карабаса Барабаса. Но театр волновался: как бы их главного режиссера кондратий не хватил, такое он устраивал публичное самосожжение.
Артисты, взмокшие, сбегали со сцены глотнуть водички и вспархивали обратно. А ведь многие днем работали или учились. Валька Филатова параллельно овладевала профессией бухгалтера, что удивительно – в школе у нас с ней очень плохо шли дела по математике.
Когда мы познакомились, Юденич ставил не только «Оптимистическую трагедию» Всеволода Вишневского, но и «Город на заре» Алексея Арбузова. Зрелище он сулил по тем временам небывалое. Бродвейский мюзикл считался идеологически чуждым советскому театру, а «Оптимистической трагедии» вообще противопоказанным. Не имея ни статуса, ни помещения, «Скоморох» в поисках жанра двигался по лезвию ножа. Ведь от того, как их воспримут в Министерстве культуры, зависела жизнь театра.
Понятно, что нервы у Геннадия Ивановича были натянуты, как струна.
Он замыслил покорить Москву экзальтированной массовкой. Потому актеров муштровал в хвост и в гриву, буквально доводя до исступления.
Комиссара в «Оптимистической» играла статная жена Юденича. А главные мужские роли исполнял невзрачный на вид актер, ничем не примечательный очкарик в немодных очках – с толстыми линзами в прямоугольной черной оправе.
…Мать моя Люся сказала мне однажды, мы с ней гуляли в греческом зале Эрмитажа:
– Смотри, все такие красивые, стройные – с греческими и римскими носами. Только Сократ – курносый, смешной, бородатый…
Но как он играл! С каким азартом и пылом! Какое пламя полыхало в его монологах из «Города на заре». С каким треском он разрывал на груди тельняшку в «Оптимистической трагедии». Какими испепеляющими эмоциями были наполнены сцены, где он из ничего сотворял миры, то ввергая тебя в пучины отчаяния, то вознося на вершины блаженства.