Книга Так они жили - Елена Ильина-Пожарская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не знаю, жаловаться сегодня стала… стал, — поправилась испуганная и растерявшаяся девочка.
Обмолвка Оли обратила на себя внимание барышни. Она пытливо взглянула на покрасневшую девочку, но не сказала ни слова. Ни слова не сказала она и тогда, когда, потревоженная перекладыванием на перину, Женя быстро заболтала что-то по-английски.
Барышня, которую прислуга называла Марьей Ивановной, ничего вообще не говорила, кроме необходимых приказаний, пока не раздела Женю, не уложила ее в кровать и не дала лекарства. Она молчала, но, к удивлению прислуги, велела послать девочке самое тонкое белье и положила ее в свою спальню, а не в запасной комнате, где обыкновенно лежали ее пациенты.
С Олей она не перемолвилась ни словечком, только велела девочке идти к ключнице, чтобы та напоила ее чаем.
— А потом придешь ко мне, — прибавила она довольно сухо.
Добрые помещицы
— Ну, сестрица, и приключение… — начала Мария Ивановна, входя в столовую, где за работой сидела ее старшая сестра, Ольга Ивановна, овдовевшая бездетная владелица усадьбы; она была очень похожа на сестру, только гораздо полнее ее. — Просто понять ничего не могу!
— Мальчик-то разболелся? Мне Глаша сказывала; да я видела, как его несли.
— То-то и есть, что мальчик — не мальчик, а девочка! Да еще такая, что все что-то по-иностранному лепечет, не могла понять: по-французски или по-немецки…
— Да что ты говоришь? А монашка-то что сказала? Глаша говорит, что она с монашкой пришла?
— Какая она монашка… Ей не больше как лет двенадцать-тринадцать. Только что в черном платке да кланяется по-монашески. Я думаю, сестрица, что они беглые.
— Полно, полно… Какие же беглые, коли по-французски говорят? А ты старшую-то спрашивала?
— Я, знаете, сестрица, велела ее сперва чаем напоить, пусть отдохнет немножко. Глаша ее успокоит, что мы не звери какие, и тогда легче будет от нее правду узнать. Как вы думаете?
Мария Ивановна, как младшая, говорила старшей сестре «вы» и держалась почтительного тона.
Расчет Марии Ивановны на успокоение девочки оказался верным. Глаша так искренне выхваляла своих господ, что Оля убедилась, что самое лучшее во всем признаться и положиться на доброту барышни.
Поэтому, когда ее, отдохнувшую и накормленную, Мария Ивановна позвала к себе, девочка, не ожидая расспросов, рассказала ей все как было, не забыв в ярких красках описать мучительное житье Жени у Аглаи Григорьевны.
— Куда же вы, глупенькие, убежать хотели? — спрашивала барышня.
— В монастырь к Троеручице, матушка игуменья всех принимает.
— Ну, вряд ли бы вас приняла. Ты знаешь, что за укрывательство беглых крепостных бывает строгое наказание?
— Так ведь то крепостных, а Женя барышня.
— А ты?
— Я тоже не крепостная, я мещанка, мой отец вольный был.
Это открытие доставило Марье Ивановне большое облегчение. Она побаивалась всякой возни с полицией и очень была рада, что Аглая Григорьевна не может ее обвинить ни в чем. Слухи о гордой генеральше доходили и до их скромного уголка. А бабушку Жени Ольга Ивановна даже знала лично.
— А где же теперь родители Жени? — спросила барышня Олю.
— А они живут в имении у бабушки, пока им в их усадьбе дом строят.
— Сестрица знает, где усадьба Александры Николаевны Стоцкой. Мы туда и пошлем гонца.
— Барышня, милая, только меня вы до них отпустите, я к Аглае Григорьевне больше не вернусь, повезут если силой — в первую прорубь брошусь.
— Ай-ай, грех какой! Разве можно такие слова говорить! Никуда я тебя не пущу. Ни к Аглае Григорьевне, ни в монастырь. Поживешь у нас до весны, а там и решим, куда тебя пристроить.
Сестры долго советовались, как им поступить, чтобы уведомить скорее Стоцких, что их дочь нашлась и лежит у них больная.
Усадьба Александры Николаевны была от них верст за полтораста, и их посланный на своих старых лошадках не мог добраться туда раньше четырех-пяти дней, тем более что никто из их дворовых не знал туда верной дороги.
Сестры обе сочинили, а Ольга Ивановна переписала своим старинным почерком длинное письмо, и решили послать его в ту же ночь, потому что Жене становилось все хуже и хуже.
Послать за доктором сестры не решились. Во-первых, они местным докторам не особенно доверяли, а во-вторых, посылать в город, находившийся от усадьбы Аглаи Григорьевны в пяти верстах, они считали опасным. Они боялись, что строгая дама узнает, налетит, как коршун, на их гнездо и отобьет спасенных ими птичек.
Это опасение было неосновательно. Аглая Григорьевна была так поражена неблагодарностью племянницы, так испугалась скандала, неизбежного в том случае, если бы вся эта история открылась, что, написав Сергею Григорьевичу полное упреков письмо, объявила, что умывает руки во всем, что случилось, и немедленно укатила в Петербург.
Спасена
Ночь. У беленькой постельки мечущейся в бреду Жени сидит высокая фигура врача, и рядом возле него стоит бледный Сергей Григорьевич, поддерживая совсем измученную Ольгу Петровну. Марья Ивановна по приказанию врача что-то приготовляет у комода.
— Ну что? Есть надежда? — спрашивает отец, тревожно смотря на доктора.
— Воспаление захватило оба легких, — отвечает тот. — Но, по моим расчетам, сегодня должен наступить кризис.
— И что же тогда?
— А тогда или спасена, или…
— Господи, спаси, Господи, не попусти! — молит измученная мать.
И снова тишина.
Мария Ивановна подходит к постели с лекарством. Доктор жестом отстраняет ее.
— Подождем, кажется, засыпает…
В самом деле, дыхание спящей становилось как будто ровнее.
Доктор попросил всех уйти из комнаты, чтобы не было душно, и сказал, что останется при больной сам.
Сергей Григорьевич увел Ольгу Петровну, а за ними вышла и Мария Ивановна. В следующей комнате у двери стояла пригорюнившаяся Оля. Она все это время страшно мучилась угрызениями совести, что из-за нее Женя простудилась и заболела. И напрасно родители девочки, приехавшие сейчас же по получении письма, успокаивали ее, что никто на нее не сердится и не обвиняет ее.
Сергей Григорьевич несколько раз допрашивал Олю об их житье у сестры, и в нем все больше и больше разгорался гнев на эту бессердечную женщину.
Оля рассказала также и все, что слышала от Жени об истории ее жизни у родителей и бабушки. Из всех этих рассказов можно было вывести одно: девочку никто не понимал, ее скрытность являлась последствием оскорбленного чувства справедливости, и в душе они должны были гордиться своей дочкой, а не считать ее неисправимым нравственным уродом.