Книга Семь писем о лете - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ася прошмыгнула в прихожую, влезла в резиновые сапоги, накинула дедову летнюю куртку, потому что висела куртка удобно – так, что, потянув за нее, Ася не рисковала обрушить всю гору до сих пор не убранной теплой одежды. Потом она осторожно, чтобы не хлопнул, сложила отцовский большой и черный, как пиратский парус, зонт, повесила его на руку. Квитанцию, неосмотрительно оставленную Александром Андреевичем на подзеркальном столике, Ася сунула во внутренний карман куртки. Подхватила мамину клеенчатую пляжную сумку, выбранную по причине ее непромокаемости и вместительности, и тут подумала, что при получении посылок, бандеролей, заказных писем, скорее всего и даже наверняка, необходим паспорт. Ей пришлось вернуться за паспортом в свою комнату и отыскивать его среди разбросанных на столе книжек и дисков.
Паспорт ни в какую не находился, и Ася испугалась было, что потеряла документ, но потом неожиданно он выпал из тома «Горной энциклопедии», которую всеядный в книжном отношении дед приволок в Асину комнату, когда его в очередной раз выставили из своей. Вряд ли дед счел Асин паспорт самой подходящей закладкой для страницы, где рассказывалось о процессах метаморфизма горных пород, скорее всего, не глядя, схватил, что под руку попалось.
Паспорт Ася положила в тот же карман куртки, что и квитанцию, и пулей вылетела из дому. От звука захлопнувшейся двери проснулся Александр Андреевич, но Аси уже и след простыл.
…И состоялась встреча.
Мы ведь знаем, что было в бандероли, которую получила Ася.
Она открывала конверты со стертыми до дыр уголками, перебирала фотографии, не всегда четкие, но говорящие, разглаживала пожелтевшую бумагу и читала, читала, читала и перечитывала письма Миши Январева. Миши, который явился, будто услышав ее зов, и теперь беседовал с нею, рассказывал, вспоминал, делился сокровенным и робко признавался в любви, так робко, будто в самой глубине души не надеялся на то, что встреча когда-нибудь состоится.
* * *
Майк, он же Январь, развешивал на веревочках, протянутых через его личный закуток в коммунальной студии, только что проявленные фотографии, еще мокрые, отпечатанные с пленки, которую он искренне считал запоротой в смысле художественном. И апрель, май и половина июня оказались временем невдохновенным, большую часть фотографий он вообще постыдился бы кому-либо показывать и ругал себя за дилетантство, которое вдруг вылезло внезапно, хотя, казалось бы, навсегда было притоптано зимой, загнано в небытие, как нечисть. Неудача эта была, наверное, ниспослана свыше, чтобы он, много недель ликовавший после своего зимнего успеха, не зазнавался.
Зимой, вернее, в начале марта, в Манеже представляли петербургскую тему художники и фотографы. Выставка была ностальгической и душевной, и в ней, разумеется, не могли не участвовать Мишин дед Владимир и дядя Саша.
Дед был известным, заслуженным фотографом, мастером художественной съемки, много лет снимал город и был автором нескольких альбомов; его охотно приглашали галереи – и для участия в выставках, и для того, чтобы он фотографировал выставочные работы для каталогов.
А дядя Саша (его сын и родной брат Мишиного отца, входящий в Союз художник) писал «уходящую натуру», как это у него называлось. То есть писал – широкой кистью, будто питерским своенравным ветром или удалой, точной и мудрой, дворницкой метлой – проходные дворы, облезлые крыши под блеклым небом, трамваи, убегающие в далекую перспективу, старые деревья в парках, особняки, поливаемые дождем и отражающиеся в мокром асфальте и в речных водах. Писал истоптанный, в трещинах, серо-розовый гранит набережных и сохранившуюся кое-где синюю брусчатку переулков, смиренные городские кладбища и еще серых и черных котов и псов – бродячие неприкаянные городские души.
Выставка была ностальгической и душевной, как уже упоминалось, а ностальгии и душевности в среде питерских фотографов и художников всегда в избытке, поэтому отбор произведений душевным отнюдь не был, и имели место многочисленные интриги, потому что сколь ни велик выставочный зал, а все ж не безразмерен. Но дед Владимир и дядя Саша были непременными участниками подобных выставок. Стало быть, и речи не шло о том, чтобы не принять их работы или даже просто ограничить их участие, сократить количество заявленных произведений или развесить их невыгодным образом, например, в глухом и душном и почему-то всегда дурно освещенном левом приделе первого этажа. Но мало того, они на пару – по словам деда Владимира, «используя достижения макиавеллевской дипломатии», – сумели устроить так, чтобы на выставку приняли и несколько Мишиных работ, составляющих серию. «Дипломатия» эта, честно говоря, свелась к тому, что Январевы-старшие уговорили Илью Саватеева, любимого дяди-Сашиного ученика, уступить забронированное за ним «пространство экспозиции» Мишке, посулив за это выставку в престижнейшей галерее «Ленинград». Зато в «Петербургском салоне», как назывались подобные экспозиции в Манеже, к вящей зависти и возмущению многих, оказалось сразу трое Январевых.
Но что победителям до сплетен!
Однако вот что удивительно: поощрительную грамоту, помимо диплома участника, получил только один из них, а именно – Миша, за свою серию зимних черно-белых городских пейзажей и жанровых композиций, выполненных способом комбинирования старинных – коллекционных, из дедовых-прадедовых запасов, – и новых, собственно Мишиных, фотографий. Одну из таких композиций – Львиный мостик в снегу и рядом с огромным белым заснеженным львом продрогшая барышня в длинной юбке, в короткой и узкой в талии курточке, в заснеженной шапочке и в муфте – музей выразил желание приобрести для своих фондов.
Мише польстило предложение – он и не чаял, что такое может произойти, но жаль было расставаться с удачной работой, тем более что она входила в коллекционную серию, и коллекция без нее осиротела бы.
Конечно, Миша мог бы попытаться сделать копию, но техника работы была во многом основана на случайных эффектах, на капризах химикалий, на ювелирной точности выдержки, на благосклонности капризного, сложнохарактерного, иногда даже злокозненного и – непостижимого божества фотографов и художников, которое мы привыкли называть попросту светом.
И только Миша знал, сколько материала было забраковано, сколько неудач пережито, сколько идей развоплотилось в тупиках неудавшихся экспериментов, прежде чем внезапно в ванночке с проявителем он увидел то, что стремился увидеть: полупрозрачный – призрачный – заснеженный силуэт девушки, глядящей из некоего своего времени на каменного – будто бы застывшего в вечности – белого льва. Вот так-то.
Переговоры о продаже «Львиного мостика зимой» вел дядя Саша как представитель несовершеннолетнего племянника. Он прекрасно понимал противоречивость Мишиных чувств. Но понимал также, что пусть не гениальность, но истинность художника, что бы там ни говорили лентяи и неудачники, определяется все же востребованностью его произведений и что расставание со своими детищами для мастера не то что неизбежно, но закономерно. Данную истину он пытался втолковать Мише, который отвечал:
– Да все я понимаю, дядь Саш, но все равно… – И махал рукой. Будто отгонял назойливую муху. А потом вдруг, где-то через неделю уговоров-переговоров и легонькой нервотрепки, сказал: – Дядь Саш… Я тут решил… Или все, или ничего. Пусть или всю серию покупают, или обойдутся. И еще я хочу сделать альбом в том же духе, но в разные времена года.