Книга Исландия - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, она была женской ипостасью Иерусалима – несколько чёрствой в своей загадочности, в нотках грубоватой прямоты, с которой город не отталкивал тебя, но огранивал, вёл, показывая, что никогда не станет призывать, но всегда вознаградит пытливость. Её глубина и высокие скулы – при тонкости черт и притягательности взгляда – властного, не терпящего сомнений, сочетание страстности и целомудрия – всё это тоже было под стать городу, его милосердной строгости.
Мирьям зарабатывала целительством – психоанализом и гомеопатией, называла себя хилером; я дивился, мол, гомеопатия и астрология – родственники по признаку господства исчезающе малых влияний, – и она смешно сердилась, набрасывалась на меня со своими костлявыми кулачками, но я перехватывал её поперек, и всё заканчивалось поцелуями. Ей иногда рыдали в трубку клиентки, и могла в любой момент явиться мужеподобная дева, ирландка, давно прижившаяся здесь: она была из тех, кто сражён иерусалимским синдромом – вдруг посреди города какого-нибудь обывателя-туриста поражало безумие, и он начинал воображать себя кем-нибудь из библейских персонажей. Некоторых отвозили на родину для реабилитации, а иные оставались надолго, пока их не депортировали за какую-нибудь выходку или помещали в лечебницу до востребования консульством и родственниками. Звали внезапную гостью Двора, я прозвал её Пчёлкой[7], и прийти она могла в любой момент, подобно призраку, – у неё был свой ключ: Мирьям привечала её и позволяла являться, когда вздумается. На порог Пчёлка втискивалась с полными пакетами провизии, которой её одаривали владельцы забегаловок в Арабском квартале, обычно это были банки с хумусом, овощи, оливки, промасленные лепёшки с кунжутом и иссопом. Меня она не замечала – только ещё больше выпучивала глаза, когда я спрашивал её о чём-то, пытаясь разговорить. Облачена она была в некое одеяние, похожее на хламиду звездочёта, на которой понизу золотыми нитками было вышито: I AM A WIFE OF YHV. Мирьям возилась с ней, хоть и вздыхала, что психотерапией бред величия не излечивается, но упорствовала, пытаясь применить идеи исцеления искусством: покупала ей краски, отдала свой мольберт, кисти, запас картона – так что Двора иногда по утрам залезала на крыши домов, окружавших бассейн источника пророка Даниила, где рисовала очередной вид на Храмовую гору с золотой каплей купола мечети Аль-Аксы. Основательно прокалившись и едва не ослепнув под солнцем, к обеду Пчёлка снимала с себя перемазанную краской мужскую рубаху и оставалась в царском своём балахоне, в котором спускалась на площадь перед Яффскими воротами и расставляла картины под цитаделью. Расположившись и пройдясь перед строем, принималась вполголоса кликушествовать, чем распугивала потенциальных покупателей её абстракций, пестревших на камне. Никто, никто, говорит Мирьям, не покупал её картины, зато многие одаривали снедью. Пчёлка являлась, чтобы помыться, оставить часть добычи и направиться к другим ряженым безумцам – Христам, Моисеям, Иисусам Навинам, несчётным апостолам и прочая: беспокойная их компания всегда населяла Старый город, днём бродя по Виа Долорозе или околачиваясь на площади перед храмом Гроба Господня, откуда их регулярно прогоняли то полиция, то храмовые ключники-арабы, – под вечер же всей гурьбой они собирались на пустыре в Гефсимании, где у них было что-то вроде лагеря, и там их не трогали: полиции для контроля было выгодно держать эту публику в одном месте.
При всей своей бытовой трезвости Мирьям была погружена в мистику. На каждый почти случай у неё была припасена молитва, заговор, какой-нибудь амулет, который она доставала и прикладывала к губам или потирала в пальцах, что-то пришёптывая. На среднем пальце правой руки у неё тускнел серебряный слепок с древнего перстня – того самого, с помощью которого царь Соломон извлекал бесов из одержимых, тянул их перстнем как магнитом из ноздри. Копия была исполнена с великой тщательностью, я перенёс себе в блокнот надпись на древнееврейском, выгравированную на внутренней стороне кольца. Под печатью на этом перстне хранился корешок какого-то растения, заповеданного Соломоном: Мирьям была увлечена и ароматерапией – несколько раз на дню непременно давала мне что-нибудь понюхать, всматриваясь в зрачки, отгадывая по ним ощущения. Перстень тоже иногда подносила к моему лицу, чтобы я различил землисто-пряный аромат таинственного корешка, выкопанного в некоем тайном месте Хевронского нагорья в определённую ночь такого-то месяца. Мирьям была настоящей колдуньей, со всеми этими колбами для зелий, пузырьками и бутылочками с настойками, гомеопатическими шариками и толстенными справочниками, которыми были заставлены полки кухни нашей квартиры на улице Исландия. Я робел их даже открывать, боясь, как бы не выпрыгнуло оттуда на меня что-то такое, пресмыкающееся или летучее; как не решался прикасаться к разложенной в кухне в строгом порядке посуде, чтобы не попутать парадные молочные тарелки-ложки с мясными (она специально держала для меня одноразовую посуду, если мне придётся кормиться самому, пока её нет дома). Корешок под печатной крышечкой её перстня должен был проникнуть в мою носоглотку и облечь рецепторы, чтобы кинуться дальше – в мозг, обхватить, спеленать – и тогда бы Мирьям смогла из ноздрей моих извлечь беса: она объясняла, что так поступал с бесами царь Соломон, собирая их в артели, трудившиеся на строительстве Храма. В какой-то момент я стал всерьёз вслушиваться в аромат, способный свести с ума, он начинал на меня действовать спустя несколько секунд, этот запах – смесь дублёной кожи, молотого кофе, дроблёных кедровых орешков и ещё чего-то – крови, что ли, солоноватый, морской такой запах. Приносило ли мне это облегчение? Мирьям было виднее.
Один из Иисусов – с воодушевлённым лицом и длинными волосами, в белом добротном хитоне – расхаживал по Старому городу с надкусанным зелёным яблоком в руке. Он маслился от внимания туристов, пялившихся на него, и всегда был не против поговорить, озадачить проповедью, хитроумным, как только ему казалось, вопросом; проповедь у него редко когда задавалась, потому что после первых натужных фраз он вдруг протягивал яблоко, говоря театральным баритоном: «Этот плод подарил мне Стив Джобс. Ради Отца Моего – вкусите и вы от благости земной». Когда туристы от него оттаптывались, Иисус вгрызался в яблоко и с яростью поедал его без остатка. После чего смятенно вышагивал взад и вперёд и, разогнавшись, устремлялся к храму Гроба Господня, где у входа в эфиопскую церковь сидел единственный верный слушатель – бессловесный, вечно дремлющий монах неимоверной древности, может быть сам царь Горох.
Эти люди, говорит Мирьям, сражённые иерусалимским синдромом, всегда населяли город. Здесь более или менее все сумасшедшие, по крайней мере, вздыхает Мирьям, к Иерусалиму тянутся те, кто был не способен обрести опору в реальности и теперь ищет опору в воображении. Тут реальность словно бы сдёрнута со своего места. С одной стороны, комар носа не подточит, с другой – она, реальность, слегка не совпадает сама с собой. И в имеющийся зазор сквозит что угодно. Если лишить этих людей их веры, говорит Мирьям, они проживут не дольше рыбы, выброшенной на берег.
Яблочный Иисус любил болтать и играть в нарды с эфиопским монахом, прямым потомком царицы Савской. Эфиопская церковь – правый придел-пристройка храма Гроба Господня, через неё по узкой лесенке можно выбраться на крышу Храма, к куполу над Голгофой, откуда из оконцев, похожих на бойницы, иногда доносится пение – в обмен на пыльные лезвия солнечного света, расклинивающие свечной сумрак под ним. Справа от купола налеплены соты монашеских келий, образуя глинобитную африканскую деревеньку, в проулках которой проплывают или сидят на порожках улыбчивые, длиннополые, в шапочках, эбонитовые монахи; и здесь одна из последних станций пути Христова: к куполу приходят группы верующих – романоязычные, корейцы, индийцы, кто угодно; они становятся благоговейно на колени и склоняются над раскрытыми молитвенниками. А пока поднимаешься на крышу, сказала Мирьям, поправляя платок на голове и пропуская меня вперёд, есть чему подивиться, вот, скажем, обрати внимание на эту фреску – на ней царь Соломон встречает царицу Савскую, мать всех эфиопов, а при нём телохранители в лапсердаках, штреймлах[8] и при серпантинных пейсах – такова наивная вера детей Малкат Шва[9]: «Эфиопы верят во многое, но никому не доверяют», – пояснял Каифа, который когда-то привёл нас сюда впервые. «Кто это – Каифа?» – «Петька, наш отчаянный друг и учёный собутыльник. Тебе нужно его узнать поближе. Когда-то мы с ним много ходили в походы и мечтали организовать турбюро OneWay – с необычными экскурсиями в заповедные места. В такие, что недоступны ни знаниям, ни смелости обыкновенных гидов. Кто из вменяемых путешественников готов соваться под прицел палестинских пограничников или общаться с военной полицией? А Петька с подельниками запросто могли зависнуть на несколько дней на палестинских территориях, где археологические парки законсервированы до лучших политических времён. Они любили Самарию, я была с ними в ущельях под Бейт-Хороном, с ночёвкой среди оливковых садов на руинах двадцатипятивековой древности. Так я выспалась под Млечным Путем на гефсимане!» – «На чем?» – «На гат шамне – на каменном, набравшемся за день солнца, диске масличного пресса. А как хорошо утром вскипятить чайку, добыв воды из колодца, которым мог пользоваться ещё Иисус Навин…» – «Каифа… Что за прозвище такое?» – «Когда Петьку распирало от кайфа, он напевал арию Каифы из Jesus Christ Superstar. Была я с ними как-то в Бет Шеане, там он показывал, где какой эпизод оперы снимали». – «А можешь меня свести с Каифой?» – «Попробую, – кивнула Мирьям, – если только он не умотал куда-нибудь читать лекции. Он то в Мюнхене, то в Гренобле, то в Милане. В безденежные времена Каифа подбивал меня ехать с ним в Эфиопию. Там, в горных недоступных монастырях, можно отыскать никому не ведомые рукописи. Там когда-то нашли одну из книг Еноха, отрывки которой были известны только на древнеславянском. Для штурма эфиопских монастырей Петька обзавёлся верёвками, карабинами, тренировался лазать по отвесам в Эйн-Прат – это водоносное ущелье, откуда родом пророк Иеремия. Каифа учил эфиопский и водил нас сюда, на крышу, поболтать с монахами, разделить с ними лепёшки с горсткой изюма. Хотел привлечь к скалолазанию и меня, да куда там. Нет, мы всё-таки разок ездили в Рас-Дашан. И там поругались в очередной раз. Хотя не помню, врать не буду. Вообще, мы много где побывали вместе – на Крите, Мальте, Сицилии, в Греции. Я с ними была десять дней в Восточной Анатолии. Ты был в Каппадокии?..» – «Так познакомишь меня с Каифой?» – «Ту апостольскую братию, – продолжала Мирьям, усаживаясь на ступеньки справа от входа храма Гроба Господня и доставая кисет, чтобы свернуть самокрутку, – полиция выдворила сначала за пределы Старого города, а потом и из страны. Власти опасались массового психоза. Представь, наступает Рождество, и у наших клиентов, пребывавших в ожидании катаклизма на сломе тысячелетий, случается обострение». – «А в чём опасность?» – «Допустим, – Мирьям закуривает и скашивает глаза на старуху, сидевшую на одной с ней ступеньке: она кинулась прочь от табачного дыма, но натолкнулась на молодую женщину с заплаканными глазами, в платке и с пучком обожжённых свечей, которая пятилась из дверей Храма, крестясь и кланяясь, – кто-нибудь из мессий поведёт толпу на Храмовую гору. Они же все хотят восстановить Храм, воцарить мошиаха, встретить последние времена. Я ещё успела, – говорит Мирьям, и я замечаю лучики морщинок у её глаз, которые тут же разглаживаются, но печаль остаётся во взгляде, – застать их в Гефсимании. Они стояли лагерем в молодой оливковой роще, через неё мальчишки на закате проводили козьи стада, приставая к туристам, что забредали сюда на огонёк костра, прижимая к животам фотоаппараты: "Ялла, ялла! Пикча, пикча!"; хватали из стада и подносили к ним шёлкового козлёнка, предлагая сфотографироваться с ним: "Тэн шекель! Тэн шекель!" В основном у костра собирались англоязычные безумцы, одно время ими верховодил плечистый рыжий австралиец, погибший там же от инсульта: говорил, говорил, кукарекал, пел песни и гимны, снова кукарекал, изображая апостольского петуха, цитировал вразнобой из пророка Иеремии – и вдруг рухнул замертво. Тогда это сильно расстроило всю компанию, говорит Мирьям, возникла борьба за власть, но зачинщика смуты предали остракизму и не подпускали близко, бросая в него камни, невзирая на присутствие полиции тут, в Гефсимании. Обычно, – говорит Мирьям, – я перехватывала Пчёлку и вела её в фалафельную на углу нашего проулка и Бецалель, где кормила и выслушивала, как она с набитым ртом сообщала последние сводки – кто что сказал, кого из апостолов забирали в участок, кто новенький появился. Под конец царица переходила к жалобам: ей было предписано амбулаторное лечение, раз в неделю я ей выдавала оранжевые капсулы, – а жаловалась Двора на то, что жизнь с лекарством ей не мила – скучна и безвидна, поскольку, говорила царица, раньше я могла закрыть глаза и рано или поздно предо мной являлось существо в виде радужной галактической спирали – высшее существо – центр и первопричина Вселенной, я могла слышать его пение, а теперь я живу, как все, мне невыносима моя обыкновенность, говорила Двора и, посидев ещё немного, брала свою пластмассовую арфу – она всюду ходила с ней в обнимку – и шла на Бен Иегуда играть для туристов, бросавших ей иногда монетку-другую. Тучная, в замызганном, пошитом из занавески платье, она перебирала сонно струны, умудряясь посреди иерусалимской суеты и кипения создавать островок задумчивой заунывности. Однажды Двора перестала брать лекарство – не поддавалась ни на какие уговоры и через неделю исчезла с концами. Вероятно, теперь она обретается у себя в Дублине».