Книга Корней Чуковский - Ирина Лукьянова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вождю отрапортовали, что меры по «взрослым» журналам приняты. Неохваченными оставались детские, и через неделю, 29 августа, в той же «Правде» вышла статья Сергея Крушинского «Серьезные недостатки детских журналов». Крушинский до войны работал в «Комсомольской правде», был фронтовым корреспондентом, дружил с Борисом Полевым; на фронте вступил в партию; освещал Нюрнбергский процесс. После войны работал в «Правде», издал книгу об алтайских хлеборобах… Что заставило его взяться за критику детских журналов – непостижимо; должно быть, партийная дисциплина. Нам, кстати, попадался уже газетный опус Крушинского времен «борьбы с сухарями» – тот, где в Дедушке Морозе обнаружился секретарь райкома; возможно, автора и впрямь волновали вопросы то ли детства, то ли партийного им руководства. «Нельзя допускать, – гремел Крушинский, – чтобы под видом сказки в детский журнал досужие сочинители тащили явный бред. С подобным бредом под видом сказки выступает в детском журнале „Мурзилка“ писатель Корней Чуковский». Дальше он бранил качество текста, ругался словами «натурализм», «примитивизм», «выкрутасы» – и заканчивал часть, посвященную Корнею Ивановичу, словами: «Чернильница у писателя большая, а редакция журнала „Мурзилка“ неразборчива». Немного далее следовал ругательный пассаж, посвященный новой повести Николая Чуковского «Серебряный остров». «Нельзя, – заканчивал автор, – печатать в журнале стихотворение ли, рассказ ли, очерк ли, если это произведение не отвечает целям и методам коммунистического воспитания детей».
Узнав о публикации в «Правде», К. И. записал в дневнике: «Значит, опять мне на старости голодный год – и как страшно положение Коли: трое детей, строится квартира и после каторжных трудов – ни копейки денег… сейчас сердце болит до колик – и ничего взять в рот не могу».
Редакция Всесоюзного радио уничтожила мешок детских писем Бибигону и его автору. Из всего мешка уцелели только двадцать писем. Выставка детского рисунка, задуманная Чуковским, естественно, не состоялась. «Не вижу никаких просветов в своей стариковской жизни: ни одного друга, ни одного вдохновения. В сущности, я всю жизнь провел за бумагой – и единственный у меня был душевный отдых: дети. Теперь меня ошельмовали перед детьми, а все, что я знаю, никому не нужно», – писал он в дневнике 5 сентября 1946 года. «Меня мало смущают судьбы отдельных литераторов – и моя в том числе, – но неужели мне перед самой могилой увидеть судьбу всего мира? Надо взять мою тоску измором – задушить ее непосильной работой. Берусь за мою рукопись о Некрасове, которая так же клочковата, как и все в моей жизни сейчас».
В сентябре на заседании Детгиза, посвященном обсуждению постановления ЦК ВКП(б) говорили (отчет в "Литературной газете помещен 14 сентября): «В результате снижения требований к идейно-художественному качеству выпускаемой литературы появилось несколько слабых книг, была принята к печати безыдейная и пошлая сказка К. Чуковского „Бибигон“». В этот же день вышло постановление о второй серии фильма «Большая жизнь» по сценарию Павла Нилина – начало нового зажима в кинематографе.
21 сентября в той же газете появилась редакционная статья «Могучее средство воспитания советской молодежи», где редакции детских журналов (в том числе «Мурзилки») обвиняли в том, что они «забыли, что они являются могучим средством воспитания подрастающего поколения» и «перестали руководствоваться незыблемыми принципами партийной литературы, тем, что составляет жизненную основу советского строя – его политикой». И конечно же, «мало заботясь об идейной целеустремленности, о четкой политической линии, о смысле публикации произведений, редакция „Мурзилки“ из номера в номер печатала безыдейное обывательское произведение Корнея Чуковского».
Детские книги Чуковского почти перестали выходить, как и в конце двадцатых. Остановились переиздания, до сих пор почти ежегодные. Имя его вновь на несколько лет было вычеркнуто из детской литературы.
Наступило самое противное время советской истории – время послевоенного зажима, мертвого заморозка, изоляции, параноидальной подозрительности. Сама повседневная жизнь становилась возможна только на условии постоянной сделки с дьяволом. Или вписываешь в статьи цитаты из классиков марксизма-ленинизма, участвуешь в собраниях, позволяешь редакторам превращать всякую свою живую мысль в полено, которым, возможно, кого-то будут бить по лбу… выполняешь заказы, забываешь человеческий язык и начинаешь мыслить на партийном волапюке… Или – добро пожаловать в ад: травля, безработица, остракизм, а часто и подступающее безумие. Душевная настройка у писателей и поэтов особо тонкая, гонения и горе ее сбивают напрочь: вспомним сумасшествие ссыльного Мандельштама, ахматовские волоски, заложенные в книги в конце тридцатых, – чтобы проверить, рылись ли в книгах незваные гости; зацикленность Зощенко на самолечении…
Наступило гадкое время всеобщего молчания – говорить нельзя; время уверток, время отказа – такого, чтобы он не выглядел отказом; приступы болезней, чтобы не позорить себя участием в разборе персональных дел; время шепота; время крушения надежд; время торжествующего фельдфебеля.
Дневниковые записи Чуковского в это время – хроника морального уничтожения и финансового удушения неугодных писателей: "Коле возвратили в «Советском писателе» уже принятую книгу «Рассказов» – у него в кармане 6 рублей вместо ожидаемых тысяч (причем тысячи эти скудные, дореформенные – а на шесть рублей можно было купить максимум две буханки хлеба. – И. Л.)… В «Правде» вчера изничтожают Василия Гроссмана". «Был сейчас Нилин. У него ни гроша. Изъятие „Большой жизни“ лишило его гонорара 440 000 р.». "В «Правде» напечатана резолюция Президиума ССП, где Пастернака объявляют «безидейным, далеким от советской действительности автором» (примечательно, что «Правда» постоянно путается в написании популярного слова «безыдейный»: в одном и том же номере пишет его то так, то эдак. – И. Л.). Писатели обещают загладить ошибки".
Удивительно, что Чуковский, ни на секунду не признающий правоты гонителей, все же считает наиболее разумной тактикой именно обещание загладить ошибки – «невольные ошибки», пишет он. «Здесь мы все виноваты, но главным образом по неведению». Надо было сразу, мол, предупредить, что окончание войны – не повод расслабляться, мы бы и вели себя иначе с самого начала. Побывав на первом чтении «Доктора Живаго» у только что обруганного «Правдой» Пастернака, он счел чтение неуместной бравадой и писал в дневнике: «Я считаю гораздо более правильным поведение Зощенко: говорят, что он признал многие обвинения правильными и дал обещание в течение ближайших двух лет написать такое произведение, которое загладит его невольную вину».
Экий, однако, конформист.
Покаяниям и обещаниям загладить вину в сороковых-пятидесятых годах уже тоже знали цену. С истовыми присягами на верность времен коллективизации и с признаниями в шпионаже и вредительстве в тридцатых эти покаяния роднила только их явная недобровольность. Все выродилось, все измельчало. Такие признания давно уже из переворачивающего душу покаяния превратились в обычную констатацию факта: «Вы сильнее, всё, отвяжитесь». Так мальчик, которого всем скопом бьют во дворе, на вопрос: «Еще поддать или хватит?» – отвечает: «Хватит». Так безоружный человек при виде льва прикидывается мертвым, чтобы остаться в живых. Так заключенный в лагере не вступает в споры о правах человека с охраной, ибо лучшим исходом подобного спора будет карцер, – именно о таком опыте самосохранения был написан позднее «Один день Ивана Денисовича». Так Ахматова, отвечая на вопрос английских студентов, что она думает о роковом постановлении, не моргнув глазом, ровно ответила, что считает его «совершенно правильным» (а Зощенко, не выдержав очередного мучительства, попытался защитить себя – и за этим последовали новые гонения). Можно, конечно, гордо распрямиться и дернуть льва за усы, обозвать сатрапом начлага, броситься под пули вохровцев. «Безумству храбрых поем мы песню», да. Грань между подвигом и бессмысленным риском пролегает где-то здесь и оказывается чрезвычайно размытой: не предать своего Бога, спасти человека – ради этого стоит жертвовать собой; но стоит ли – ради попытки объяснить голодному хищнику гуманистические ценности? Вопрос открытый.