Книга Три месяца в бою. Дневник казачьего офицера - Леонид Саянский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От непрерывной езды я прямо обалдел. Как во сне вспоминаются бесконечные пересадки в Ростове, в Лозовой, в Полтаве, в Шеве, в Родзивиллове и, наконец, во Львове… Третьего дня я выбрался из Львова, пробыв там сутки и потратив их чуть не целиком на попытки узнать — где же мой полк? Так и не узнал ничего, кроме того, что он в составе №-ой армии и, по всей вероятности, где-то здесь за Стрыем. Кое-как достал подводу на паре изнуренных кляч и кучера галичанина с такой печальной рожей, что смотреть на него больно. Впрочем, его печаль имеет крупные основания в виде разбитого вдребезги и раздробленного убогого хозяйства.
А интересно ехать по воюющей стране. По дороге от Екатеринодара я наблюдал, как от центра, к периферии, постепенно возрастал интерес к войне и она клала свой отпечаток все сильней и сильней на все окружающее, включая в него даже и настроение общее.
В центре страны — война далека, ее никто не понимает. Но все, в большинстве просто из стадного чувства, говорят о ней притворными, выспренными словами. Хвалят «солдатиков», носят им Эйнемовский шоколад в лазареты и искалывают флажками аляповатые, на скорую руку набранные карты.
Собираясь по вечерам на очередной журфикс к Ивановым, Петровым и прочим «овым», запасаются модными мнениями газетных стратегов, чтоб там, на журфиксе, сначала блеснуть талантом стратега, а потом засесть до утра в винт.
Ближе к периферии — обыватели встревожены и обозлены. Они уже не кричат: «Мы» должны раздавить Пруссию… «Мы» должны встать твердо на всем Немане… О! нет! Это самое громкое «мы» — превратилось в испуганное «я». И это «я» кричит без трескучих фраз, но искренно.
— Помилуйте! Что же это! У меня имение разграблено австрийцами… Не понимаю, где были наши войска! И вообще какой черт нас потянул драться!..
И искренне убежден тупоголовый обыватель, что войска должны были прежде всего защитить его именье, его завод, его рухлядь…
О войне и о стратегии он уже не говорит. Какая там, к черту, стратегия!
У меня весь скот угнали — вот это поважней стратегии!..
Война, значит, их уже коснулась своим махровым черным крылом и выбила истерическо-патриотическую дурь из голов…
Еще ближе… Вот замелькали снятые крыши, пробитые и обгорелые стены юго-западных местечек и деревушек. На каждой пяди земли, затоптанной тысячами ног, вы найдете с добрый фунт свинцовых брызг и железных осколков. Тут дрались. И вот эта канавка приняла в свою зловонную и сырую глубину не одно последнее дыхание разбитых и распоротых людей. Теперь тут тихо и мрачно. Бои ушли далеко вперед. Здесь уже Российская Империя, на этих полях, орошенных слезами и потом рабов-словаков и русин, стонавших долго и горько под вонючей и жесткой подошвой шваба. Теперь пришедшее освобождение, пока еще моральное, не дало им, освобожденным, ничего, кроме разрушения и горя. И бывшие рабы, а теперь свободные граждане Великой России, сидят в подпольях под своими обгоревшими и завалившимися избами. Сидят и сосут сырой картофель… И невдомек им, бедным, что все без малого российские журналисты кричат за них, за бедных, и убеждают публику в радостном настроении и в ликовании «освобожденного народа». Поликуем тут, как же!
А в завоеванной земле, развиваясь на только что покинутых полях смерти, начинает кипеть озабоченная, толковая жизнь. Здесь уже более или менее знают, чем пахнет война. Ну, а те, кого привозят ежедневно сюда от передовых позиций, знают и подавно.
Здесь война показывает свою изнанку. Здесь страшной и зловещей она кажется. Ужасы, кровь, смерть и ее хрипы, — налицо, перед глазами. А нервной оживленности, бодрости, подъема после победы, всего, что облегчает страдания на 50 %, — здесь нет. Вот почему отсюда, из тыла, война страшнее, чем там — впереди.
А так как все работающие и живущие здесь напряжены этими ужасами, то понятно, что здесь говорят и думают лишь о войне. И говорят не так, как там в России, пустозвонно и красиво, а — нервно, лихорадочно. То падая духом от услышанного из уст раненого враля-солдатишки известия, «что все, весь полк побит и наши ушли, а австрияк ломит», то — радуясь и хохоча при таком же непроверенном слухе о «взятых вчера в плен семидесяти пушках, отбитых у австрийцев». А где отбиты эти пушки? — спросите-ка его! Он пожмет недовольно плечом:
— Не все ли равно где! Важно, что отбиты!
А через час он ходит с загробным видом. Вернувшиеся на ремонтном паровозе из-под Львова рабочие — уверили его, что «нас окружают». Кто, где, чем и зачем? — Не важно! Окружают — одним словом — и он мрачен, как ночь, и еще более всех нервирует.
Так нервно, то запуганно, то ликующе живет периферия страны.
А здесь, в завоеванном краю? Слишком тяжело отозвалась война на его населении, и много труда и братской помощи надобно, чтоб восстановит этот голый разор повсюду. Вот все, что можно сказать.
Ну, и настроение в pendant к действительности, не из приятных у бедняков-русин и прочих славян.
Львов мне не удалось осмотреть как следует…
Город — по образцу европейских. Серый камень повсюду. Средневековье наложило на него свой неизгладимый отпечаток узостью некоторых улиц и несколькими реликвиями не наших времен. В остальном полунемецкая, полупольская, но современная физиономия. Все неслужащее население, особенно еврейское, — осталось тут. Но преобладают женщины, дети и масса школьников. На крупных перекрестках стоят наши бравые стражники. На менее бойких — милиционеры из местных граждан с сине-красными повязками на рукавах пальто — cloche и в лощеных цилиндрах. Много приехавшего и проезжего народа. Ходят воинственные на вид добровольцы. Щеголяют всем новеньким какие-то выхоленные и с алчными бегающими глазами господа с красными крестиками на фуражках, вооруженные зачем-то с ног до головы и, очевидно, для шику, в шпорах и с хлыстами. А погон нет. Но, слава Богу, здесь во Львове железная дисциплина и темным и полутемным господам не дают особенно-то здесь засиживаться, а то (это видно по их глазам) их аппетиты и нравы превратили бы Львов во второй Харбин с его шальной тыловой жизнью, грязной и распущенной. В городе осталась масса жен австрийских чиновников и офицеров. Жалованья они, конечно ниоткуда не получают, а жить должны чем-нибудь. Этим, наверное, объясняется почти поголовная проституция всего женского населения во Львове. И даже потертые в приключениях на Невских берегах донжуаны конфузятся, когда получают призывной и несмелый толчок локтем от строгой и печальной на вид дамы, по костюму и его элегантности, — видимо, из общества…
Что делать? Война! Этим все сказано и оправдано. Позор многих. Слава многих. И смерть очень и очень многих!
До девяти часов вечера движение на улицах не уступает Кузнецкому Мосту, или Тверской. Но зато в десятом гробовое молчание на улицах, видевших семь веков, пугает. И эти старинные дворцы, эти средневековые еще костелы и каменноплитные площади пред ними, и эта тишина, нарушаемая лишь звоном подков конного патруля, — все гармонирует друг с другом и заставляет невольно уноситься мыслью в далекие времена королей Людовиков, по имени одного из которых названа главная и самая широкая улица Львова.