Книга Слова, которые исцеляют - Мари Кардиналь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Намного позже я узнала, что разум не появляется так сразу около дверей затаенного. Недостаточно только хотеть проникнуть в бессознательное, чтобы сознание вошло туда. Разум медлит, колеблется, оттягивает момент, караулит и, когда настает час, растягивается у дверей, как легавая собака, и замирает. Тогда хозяин должен идти туда сам и подбирать дичь.
Сейчас, когда я освободилась от тех красивостей, воскрешение которых в голове доставляло мне удовольствие, я понимала, что топчусь на месте. Меня раздражало, что я не бросаюсь прямо в волны внутреннего Нечто, которое вызывало отвращение, от которого исходили мерзость, гниение, невыносимость. Ведь я догадывалась: для того чтобы вылечиться, нужно бороться с внутренним Нечто, крепко схватить его – тем не менее то, что выходило наружу, когда я разговаривала с доктором, было печальными подробностями мелких приятностей – симпатичными, трогательными, такими, чтобы вызвать некоторую жалость в чувствительных сердцах.
Это продолжалось вплоть до того дня, когда, продолжая пересказывать вялые воспоминания, я пошла по окольному пути, пока неуловимому, но очень важному.
Я все еще говорила о поисках подарков, достойных моей матери. Именно во время дневного отдыха во мне всегда оживало это воспоминание.
Девочка явилась ко мне в глухой переулок. Мне вновь довелось увидеть ее загорелую на солнце кожу, взъерошенные светлые волосы, любопытство, желание нравиться. Она легла на кушетку вместе со мной, внутри меня.
Кабинет доктора превращается в мою прежнюю комнату. Мне около десяти лет. На потолке – маленькая бежевая ящерица, которая, как обычно, торчит там в дневные часы. Она – единственное активное существо в доме во время послеобеденного отдыха. Ящерица охотится за насекомыми в лучах солнца, проникающих сквозь щели жалюзи. Ее широкие и плоские лапы похожи на виноградные лозы. Она как будто спит, но это не так. Внезапно она стремительно бросается на намеченную в качестве жертвы муху и затем словно жадно булькающий индюк наслаждается ею, пока та движется вниз по ее гортани. Некоторое время назад, в ночной драке – ведь ящерица ведет и ночную жизнь – она потеряла свой хвост. Хвост вырастает вновь медленно, но сейчас он уже почти нормальный. Вообще-то мне тоже хотелось бы, чтобы у меня вырос «хвост», как у мальчишек.
В эти проклятые минуты послеобеденного отдыха такие мысли приходят мне в голову постоянно. Когда мы купаемся в ирригационном бассейне, где вода такая теплая, что кажется густой и плотной, сын Кадера развлекается, трогая свой «кран», пока тот не становится твердым как палец. Затем он прохаживается, выставляя бедра вперед, а впереди гордо торчит его «перископ». Остальные смеются над ним. Я же ему завидую. Мне действительно было бы приятно иметь внизу живота что-то похожее вместо моего гладкого персика. Если бы у меня был член, я гуляла бы совершенно голой и засовывала бы его в цветки желтой розы или в пухлые ягодицы поварихи Генриетт, когда та нагибается к печке. Оп! Эта мысль вызывала у меня жар в пояснице!
Мне жарко в кровати, простыни и подушки слишком мягкие. Я начинаю тереться о них, это сильнее меня, я пытаюсь окунуться в сон, который никак не приходит. Недавно я видела Ауэда, выходящего из своего дома с повязанным вокруг бедер полотенцем. Чуть раньше я слышала, как они с женой смеются за дверью. Он шел к бассейну, так как наступил час, когда открывались затворы; полотенце на нем торчало вперед так, как будто под ним был кол для тента. Я поняла, что это был его «кран», который увеличивался и вставал. Возвратясь, он закрыл дверь на ключ, и больше я ничего не слышала. Когда я стану взрослой, то выйду замуж и буду развлекаться голой со своим мужем.
Боже, прости меня, мне не удается приблизиться к Тебе, моя голова переполнена грехами. Мне не нравится надевать перчатки – в них я потею. Мне не нравится надевать трусы – они впиваются мне в ягодицы. Мне не нравится обувь – мне в ней тесно (как только я скрываюсь за погребами, я снимаю сандалии, прячу их в винограднике и босиком убегаю с друзьями в лес). Я скучаю во время мессы. Это самое постыдное – да, Боже, я виню себя за то, что мне скучно во время мессы, за то, что, уединившись для причастия, часто поглядываю на белокурого мальчика из школы Сен-Шарль. Я виню себя за то, что теряю пуговицы, ломаю застежки-молнии, не помню, куда положила ленты и заколки, что у меня немытые руки. Боже, я виню себя за то, что не могу читать книги графини де Сегюр о владельцах замков, образцовых девочках и о бедном Блезе, что меня не интересуют сказки Андерсена – эти истории про фей, уличные фонари и детей, потерявшихся в снегах. Я предпочитаю пойти в дом Юсефа, где можно нахвататься блох, но где старая Дайба печет пирожные и бездрожжевой хлеб из арнаутки и рассказывает нам сказки. Сюда приходят все дети с фермы. Мы садимся у огня и слушаем ее…
Старая Дайба (не перестающая следить за тем, что кипит на медленном огне) немного жалобным и монотонным голосом, таким, каким произносят молитву, рассказывала нам о скачках на крылатых конях, которые гарцевали прямо в рай Аллаха. Она отодвигала крышку с глиняного горшка, который распространял чудесный запах мяты и приправ, и продолжала рассказывать о карах, которым подвергла одного несчастного злая змея, приползшая к нему с соседнего кладбища. Дайба раздувала огонь круглым веером из плетеной рафии и продолжала свой рассказ о приключениях каких-то черных гигантов, сворачивающих горы, о каких-то источниках, извергающих воду в разгар засухи, и о каких-то джиннах, запертых в бутылках. Затем неспешными движениями она раздавала нам покрытые медом хрустящие колечки из теста, доставая их из эмалированной миски, украшенной желтыми полумесяцами и большими красно-черными цветами. Даже перспектива разногласий с Мари-Роз и подробной инспекции моих кудрявых волос – а это было сущим мучением – не могли помешать мне пойти туда.
– Ты не можешь взять себя в руки – сделаешь что угодно, лишь бы напичкаться всякой гадостью у этой старухи.
Однако меня притягивали не столько пирожные старой Дайбы, сколько белый конь Аллаха, скачущий по небу со своими золотыми копытами и крыльями. Но в этом я не признавалась.
Я нервничала, что не могу уснуть и что пересчитываю свои грехи. И тогда, уносимая каким-то скверным потоком, я доходила до самого дурного.
Я изготавливала рожок, своего роду трубку, немного расширенную с одной стороны, получая ее путем обертывания вокруг пальца листа бумаги или – еще лучше – тонкого картона. Я прятала его под одеждой. Потом в тишине дремавшего дома босиком, не поднимая шума, шагала по плиткам в туалет, где запиралась на задвижку.
Туалет в нашем доме был намного просторнее, чем бывает обычно помещение такого рода. И так как для всех членов семьи (исключая мать) считалось большим удовольствием здесь читать, можно сказать, что туалет был филиалом библиотеки. Здесь, на этажерках, лежали старые коллекции «Illustration» и «Marie-Claire», во многих, не помню уже скольких, томах, словари «Larousse» и «Littré», а также телефонные книги, газеты и детективы. «Трон» состоял из чаши белого мрамора, идеально чистой, плотно обрамленной комфортабельной дубовой крышкой, отполированной от ежедневного использования и натирания воском. После обеда солнце проникало сюда прямо через узкое окно, пробитое в толще стены, выходившей во двор. Мне нравилось свертываться в клубок в алькове, который это окно собой представляло. Центр фермы находился там, у моих ног: по окружности двора, мощеного блестящей крупной галькой неправильной формы, выстроились дома рабочих, конюшни, за которыми у входа высоко к небу поднимались шесть эвкалиптов, а за амбарными крышами из розовой черепицы был виден пологий холм, засаженный виноградом и увенчанный лесом из морских сосен.