Книга С секундантами и без… Убийства, которые потрясли Россию. Грибоедов, Пушкин, Лермонтов - Леонид Аринштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Создается впечатление, что перенесение темы смерти в бытовой план и некоторое «привыкание» поэта к этой теме в какой-то мере способствовали обретению им душевного равновесия. То же действие, вероятно, оказывали и другие события, относящиеся к весне – лету 1836 г.
В апреле Пушкин получил радостное известие от друга своей юности Кюхельбекера, отбывавшего десятилетний срок заточения в крепости: «Мое заточение кончилось: я на свободе…» Пушкин откликнулся на это известие единственным в те годы светлым стихотворением (на внешнем уровне это вольный перевод оды Горация):
(III, 389–390)
Другим отрадным для Пушкина событием стало рождение дочери (23 мая). Отрадным не только потому, что в семье радовались каждому ребенку, но в сложившихся условиях еще и потому, что это на какое-то время отдалило Наталью Николаевну от светской жизни со всеми ее зимними тревогами… Обещало быть спокойным и лето – Пушкины сняли дачу на Каменном острове, а доблестных кавалергардов отправили, слава Богу, до начала августа куда-то на учения… Так что Дантес не появлялся подле Натальи Николаевны в общей сложности месяца четыре… Увы, хрупкое семейное благополучие поэта зависело теперь и от таких вещей!
Сегодня мы знаем, что летнее спокойствие было лишь временной передышкой.
Сознавал ли это сам Пушкин? Вероятно, сознавал. У него хватило сил сделать это лето в творческом отношении тем, чем была для него прежде осень. И то, что он написал, стало своего рода подведением итогов – своеобразным смотром фундаментальных принципов и духовных ценностей, которые он пронес через всю жизнь.
В стихотворениях лета 1836 г. – так называемом Каменноостровском цикле – поражает, насколько органично размышления Пушкина, выстраданные собственным жизненным опытом, сливаются с вечными истинами, а сами эти истины как бы открываются им в евангельских текстах заново, становятся чем-то глубоко личным.
Вероятно, не случайно цикл открывает стихотворение «Мирская власть». Незначительный, по существу, эпизод – в Казанском соборе была выставлена стража для охраны плащаницы – становится здесь отправной точкой для философских размышлений о религии и Церкви вообще и ослаблении ее влияния на нравственное состояние общества в частности. Истинное, нравственное, духовное – напоминает Пушкин – хранит и утверждает себя лишь внутренней духовной силой, а не силовыми методами «мирской» власти:
(Мирская власть, 5 июня – III, 417)
Тема прогрессирующего нравственного упадка естественным образом подводит поэта к мыслям о самом гнусном его проявлении – предательстве. Недаром именно предателей великий Данте поместил в самый страшный – девятый круг Ада, где подверг их жесточайшей каре[56].
С предательством Пушкин столкнулся еще в юности – достаточно вспомнить его стихотворение 1824 г. «Коварность». Но теперь у него появлялись все новые и новые поводы задуматься над этим страшным грехом. Предательством он мог считать поведение Императора, не оправдавшего возлагавшихся на него надежд. Предательством могла стать супружеская измена горячо любимой им Натальи Николаевны, о чем ему постоянно напоминала складывавшаяся вокруг нее ситуация. Однако в своих поэтических размышлениях Пушкин обратился не к бытовым или политическим аспектам темы предательства, а к величайшей мировой трагедии – к предательству Иуды, что более всего соответствовало религиозно-философскому умонастроению поэта летом 1836 г.:
(Подражание итальянскому, 22 июня – III, 418)
Это вольный перевод стихотворения третьестепенного итальянского поэта Франческо Джанни. И это опять-таки характерно для умонастроения Пушкина тем летом: он проявляет здесь, если можно так выразиться, определенное поэтическое смирение, обратившись при разработке одного из узловых моментов евангельского повествования не непосредственно к евангельскому тексту, а к его малоизвестной поэтической интерпретации. Пушкин как бы подчеркивает этим сакральную неприкосновенность и самодостаточность текста Евангелия.
В контексте религиозно-философского умонастроения лета 1836 г. написано и следующее стихотворение цикла – «Напрасно я бегу к Сионским высотам». Сионские высоты здесь – прозрачная метафора высшего уровня духовного совершенства, которого, как считал Пушкин, ему не дано достичь. Мысли о собственной греховности и, соответственно, о покаянии в свое время дали импульс к созданию таких лирических шедевров, как «Воспоминание», «Чудный сон», «Странник». Теперь Пушкин как будто намеревается подойти к этой теме с точки зрения способности человека не только очистить себя раскаянием, но и полностью преодолеть безнравственность, греховность внутри себя:
(III, 419) До 5 июля
К сожалению, стихотворение осталось незавершенным. Тем не менее мотив раскаяния получил дальнейшее развитие. Он прозвучал в написанном тогда же поэтическом переложении молитвы Ефрема Сирина, которую Пушкин за пятнадцать лет до того иронически травестировал.
Духовное просветление позволило Пушкину по-новому подойти к теме права, которая занимала его с лицейской скамьи. Если в его юношеском правосознании (ода «Вольность», 1817 г.) высшей ценностью было понятие Закона как государственного права, регулирующего отношения верховной власти и народа («И горе, горе племенам, /…Где иль народу, иль Царям / Законом властвовать возможно!» – II, 46), то теперь он приходит к пониманию недостаточности и даже известной декларативности такого рода правовой хартии:
И далее Пушкин впервые в русской истории формулирует право личности на ничем не стесняемую индивидуальную свободу – то есть на то, что сегодня принято называть правами человека: