Книга Моя война с 1941 по 1945 - Алексей Фёдоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В беседы они с нами не вступали, только иногда говорили, чтобы мы работали не торопясь: в их годы лопатами и ломами ворочать тяжеловато, а отставать от нас неудобно. И мы равнялись на них.
Экскаватор нагружал плодородной почвой вагонетки, мы катили их до нужного места и там опрокидывали, а землю разравнивали.
Однажды мы заспорили с усатым. Сути разногласий не помню, но немец накричал и пошел в барак жаловаться обер-ефрейтору. Привел его. Тот выслушал и усатого, и нас и попросил показать на деле наш и его способы разгрузки вагонеток. Увидев, что по нашему методу двигать легче и быстрее, он велел усатому по пустякам его не беспокоить и ушел. Но во втором споре недели через две он накричал на нас и согласился с усатым, хотя тот был неправ, – очевидно, обер-ефрейтор был политиком.
Приходил к нам капитан из гестапо и вызывал всех по одному с работы в барак. На меня орал, что я офицер и комиссар и что маскируюсь под солдата. Он на всех так кричал. А потом ушёл.
Два-три раза приезжал хозяин. То ли земли, то ли это был подрядчик. Обещал прислать мешок муки. Но так и не прислал. А салат и шпинат поступали регулярно. Мы не голодали. Был как будто разговор окрестных хозяев с обером – не повадились ли твои подопечные воровать? Он заявил, что это практически невозможно, и свалил на голландских баржевиков, которые часто прибывали за гравием, добываемым со дна Рейна. Но нас «на дело» стал пускать реже.
А теперь о самом главном.
На второй день по прибытии по моей инициативе открылась «конференция» с повесткой дня – как жить дальше.
Поскольку собрание затеял я, то и вступительная речь была за мной. Зная, что присутствующие – все беглецы, и многие не единожды, а также понимая, что в храбрости никому из них отказать нельзя, я сразу же «взял быка за рога» – после патриотического вступления поставил вопрос о побеге и настаивал на исполнении его в ближайшее время. Куда бежать – все уже знали: только на запад, а там – будь что будет.
После длительного обсуждения решили месячишко-другой выждать, осмотреться. А потом бежать всем. На риск быть повешенным не пошел только один «старик»: невысокого роста, черноусый, лет около пятидесяти, мордвин. Он сказал откровенно и четко, что не побежит, так как его здоровье не выдержит. Сообща решили, что он «заболеет», и недели через две его вернули в лагерь.
Мне показалось, что единение полное, и стоит только дать команду, как все дружными рядами зашагают на запад. Но примерно через месяц выяснилось, что сытая жизнь, хорошее отношение конвоиров, не слишком тяжелая работа (можно и посачковать), ворованный табачок (да еще и девушки появились) сделали своё дело.
Первым с сомнениями по поводу побега выступил цыган – блатной ухарь. За ним потянулись другие. Мой напарник Николай долго молчал, но, наконец, с трудом выдавил из себя: «Давай дождёмся лета».
Собирать «конференцию» второй раз не имело смысла. Я и еще несколько товарищей хотели бежать немедля и только ждали подходящего момента. Какого? Да мы и сами не знали, но хорошо представляли, что просто так бежать трудно, нужен какой-то толчок, ибо «беговая инерция» давно пропала.
И этот толчок появился. Тот день в команде «387 Rur» ознаменовался очередным инцидентом с усатым мастером. Он явился на работу в плохом настроении, придирался по пустякам и явно вызывал нас на ссору. Обед не смягчил его настроения, а наша необычная для него пассивность не успокаивала его, как того желали мы, а наоборот, злила еще больше. Накалив себя бессмысленными придирками, он пришел в ярость от какого-то пустяка и, схватив толстого Ивана за грудки, стал осыпать его бранью. Иван молящими глазами глядел на меня, работавшего по соседству.
Ярость подкатила к горлу, глаза заволокла пелена, я понял, что сейчас совершу глупость, но сдержать себя не смог. Положив лом на плечо, я подошел к взбесившемуся мастеру и, задыхаясь от гнева, крикнул: «Zurück!» («Назад!») Усатый, отпустив Ивана, оторопело и с испугом уставился на меня.
Не в силах сдержаться, я продолжал кричать по-немецки: «…Если ты, арийская собака, еще раз полезешь драться, я проломлю тебе голову».
От этих слов усатый пришел в себя. Не сказав ни слова, он направился к вагончику и, тяжело поднявшись по ступенькам, хлопнул дверью.
Ребята побросали работу и подошли к нам с Иваном. Громко, не стесняясь в выражениях, они возмущались случившимся. Больше всех орал цыган. Он крыл усатого отборным матом, призывал бросить работу и уйти в барак. Некоторые ему возражали, памятуя о недавнем визите гестаповца.
В разгар споров открылась дверь вагончика, и на крыльцо вышел усатый, а за ним кривоногий. Усатый молча указал пальцем на меня. Кривоногий кивнул и вернулся в вагончик, а усатый с торжествующей улыбкой направился к военнопленным.
– Работать! – гаркнул он.
Ребята разошлись по местам. Усатый подошел ко мне и, погрозив пальцем, шепотом проговорил: «Это тебе даром не пройдет». Я промолчал, но от этих слов по спине пробежал холодок. Стало ясно – готовится расправа. Надо было что-то предпринять. Бежать! И как можно скорее. Вот единственный выход, тем более что мысль о побеге меня никогда не покидала.
Смущало только, что бежать придется одному, ведь большинство ребят заявили, что о побеге можно будет серьезно говорить только летом, а сейчас – начало февраля, снег, дождь, холод. Но толчок получен, виселица в случае неудачи меня уже не пугала. О компромиссах и не думал, хотя такая возможность не исключалась. Достаточно было с переводчиком и обер-ефрейтором (он бы поддержал) переговорить с усатым и кривоногим, извиниться перед ними.
Но мне все равно пропадать, а ребят я не имею права уговаривать на такой шаг. Да и уговаривать опасно, уж слишком они расслабились. Кто-нибудь из них может и предать.
Я решил бежать в одиночку, хотя уже пережил тоскливое одиночество отверженного, когда осенью 1942 года бежал из конотопского лагеря.
Обер-ефрейтор правильно рассчитал, думал я: после голода, холода и побоев хорошая кормежка и тепло на какое-то время удержат и самых строптивых. О побеге со мной говорят 2–3 человека, остальные молчат.
Итак – один. Мучил вопрос: говорить о своем решении? Не сказать? Бежать втихую? Это равносильно предательству. Ведь, в конце концов, здесь все такие же, как я, – беглецы, штрафники.
Сказать – поставить себя под угрозу выдачи. Ведь люди-то изменились. Вспомнилось, как в Борвенково подлецы за буханку хлеба выдавали евреев и комиссаров. И это было в первые же дни пленения. Теперь, когда люди прошли суровую школу борьбы за жизнь, когда некоторые, дорожа своей шкурой, стали предателями, можно ожидать всего.
А что, если это – моя трусость? В чём могу обвинить таких же, как я, военнопленных?
Ведь в Гомеле я сам не нашел в себе сил для побега. Но мысли о предательстве не было. Почему же я плохо думаю о своих товарищах? Нет, надо сказать. Но когда и как? Чем напряженней работала мысль, тем энергичнее я налегал на лопату. Ребята стали поглядывать на меня. Я это заметил.