Книга Над темной площадью - Хью Уолпол
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому мои успокоительные речи пришлись ему по душе. Он именно на то и рассчитывал: обнаружить здесь бедолаг и недоумков, раздавленных жизнью, голодных, не помышляющих ни о каких идиотских возмездиях, готовых на любое предложение с его стороны; и в довершение всего, совершенно неожиданно, получил еще и меня, такой, можно сказать, великолепный «подарок».
Итак, он крадучись обшаривал комнату, гнусаво напевая под нос какой-то заунывный мотивчик. Звуки эти ужасно напоминали монотонное шипение, какое издают гады, затаившиеся в засаде в ожидании добычи, среди густой травы где-нибудь в зарослях джунглей. Тонкое то ли шипение, то ли свист сквозь зубы, без всякой мелодии. Он потихоньку исследовал все предметы, находившиеся в комнате, — секретер, триптих, резьбу по дереву испанской работы, кресла. Ничего, кроме глубочайшего презрения, все это у него не вызывало.
Потом он приблизился к окну и ненадолго задержался там. Прижавшись носом к стеклу, стал смотреть на площадь. И хотя в тот вечер должно было случиться еще немало ошеломляющих событий, связанных с ним, и даже гораздо более значительных, этот момент врезался мне в память. Пенджли принял позу, в которой я его запомнил навсегда. Его сухое, облаченное в поношенную хламиду тельце приподнялось на цыпочки (любопытно, что его одежда обычно была до такой степени заношена, что лоснилась; с самого первого дня моего знакомства с ним она неизменно была в таком состоянии); его физиономия жадно приникла к окну. Он глядел вниз. Не сомневаюсь, что в это время он высматривал в толпе там, на площади, очередные десятки будущих своих жертв.
И снова я, сидя в кресле поодаль от окна, увидел мысленным оком площадь под снежным покровом и маленькие черные фигурки, разбегающиеся по ней в разные стороны в поисках укрытия, — и вот уже никого, лишь опустевшая, безжизненная, девственная в своем белоснежном уборе площадь.
Пламя свечей в серебряных канделябрах затрепетало, словно тронутое таинственным дуновением. Пенджли повернулся и посмотрел на меня; я понял его взгляд. В нем была безмерная радость и вместе с тем — презрение.
— Значит, хотите работать на меня, так ведь? А есть ли у вас опыт?
— В чем? — не понял я.
— Ну в игре на человеческих чувствах… С людьми надо играть…
— Вы имеете в виду шантаж? — спросил я.
— Нет, зачем же так… — Кончик его языка на миг показался и исчез. — Это слишком грубо звучит. Я не люблю это слово, и чем реже мы будем его употреблять, тем лучше будет для всех нас.
Отвернувшись от окна, он очень близко подошел ко мне и стоял, будто ощупывая меня глазами, оценивая, как товар.
— Припоминаете Робин Гуда?
— Припоминаю ли я Робин Гуда? — сказал я. — Не имел чести его знать, если вас это интересует.
Но моя шутка не имела у него успеха. У меня в памяти остался взгляд, которым он меня удостоил в ответ, — свирепый и беспощадный. Уверен, точно таким взглядом он пронзал незадачливых своих пособников, когда те чем-то ему не угождали.
— Тут не до шуток, — отрезал он. — И если вы войдете со мной в дело, шутить вам не придется… Ладно. Так чем занимался Робин Гуд? Он отбирал деньги у богатых и отдавал их бедным. Устанавливал справедливость, так сказать. Он и его шайка годились для своего времени, а я со своими людьми — хорош для нашего. Но методы те же.
— Понятно, — сказал я. — А вы тоже отдаете свой улов бедным?
Он снова с недоверием впился в меня глазами.
— Не ваше дело, что я отдаю бедным, — проговорил он. — Сами скоро узнаете.
И затем, стоя передо мной, Пенджли запел победную песнь, каких не складывал еще ни один бард, — гимн самому себе, властителю мира. Он восхвалял свою бесконечную мудрость, свое тонкое знание человеческих душ; он издевался над своими жертвами с их жалкими слабостями и грешками и, упиваясь, описывал, как они вопят, умоляя его сжалиться над ними, ползают у него в ногах, напрасно унижаясь, но он остается тверд и непоколебим, не поддаваясь на их мольбы, не изменяя себе в своем беспощадном, бессердечном деле. Он воспевал свою власть над людьми, свое умение их покорять, столь совершенное, что он даже превосходил в нем всех прочих известных в истории великих завоевателей… И пока он этак бахвалился передо мной, мне становилось ясно, что он и впрямь диковинное явление в этом мире: ему абсолютно было чуждо чувство жалости, стыда, раскаяния. Ничто не могло ни смягчить его сердце, ни вызвать в нем укоров совести, которой у него просто не было — ни капли. Постепенно до меня доходило, что по крайней мере в одном Пенджли прав: он действительно уникален в своем умении успешно добиваться цели; действовать без стыда и совести, презирая всякие приличия, не считаясь ни с какими человеческими чувствами и представлениями о морали. Да, это был уникум в своем роде, пришелец с другой планеты, князь тьмы среди людей.
Пенджли коснулся пальцем моей руки и произнес:
— Вы приняты. Сгодитесь мне в деле. Но имейте в виду: раз уж я вас этак пометил, то не отпущу. Теперь вы моя собственность…
Но что значили его последние слова и каким образом я мог быть его собственностью, так и осталось для меня загадкой, потому что в ту минуту мы оба услышали, как открылась входная дверь и в прихожей раздались голоса. Я догадался, что вернулись Буллер с Хенчем.
Пенджли «на небеси»
Как-то на днях, уже после того как я принялся за это повествование, в мемуарах Уильяма Морриса мне попался на глаза нижеследующий отрывок: «Я обнаружил, что память моя очень часто подвергается некоему воздействию извне, каковое может быть определено как „озарение“ или „вдохновение“. Так, например, стоит мне сосредоточить свои умственные усилия на воспроизведении какого-либо происшествия, описываемого в данных главах, как сама сцена его действа вдруг сама разворачивается, множась в подробностях, поначалу, может быть, медленно, но чем дальше, тем все быстрей и отчетливей. Поразмыслив над этим явлением, я взялся за перо и начал писать, и тут, к моему удивлению, все диалоги, давным-давно лежавшие где-то на дне моей памяти, прочно забытые или дремавшие там до времени, стали возвращаться ко мне порой даже в совершеннейшей полноте, как говорится слово в слово. И не только слова, а даже интонации, паузы, жесты говорящего лица…»
Приведенное выше наблюдение настолько соответствует тому, с чем приходится сталкиваться мне, что я не могу его не процитировать. Оно справедливо в отношении моего труда в целом, но в особенности сейчас, когда я приступаю к описанию последовавшей сцены, имевшей решающее значение в жизни каждого из нас.
Буллер и Хенч вошли и остановились в дверях, разглядывая Пенджли. Сами понимаете, какой это был для них серьезный, драматический момент — здесь, в этой квартире, встретиться с Пенджли. Последний раз они видели его во время процесса. Сколько тяжких, суровых испытаний выпало на их долю за эти годы! Буллер был человеком без воображения. Он принимал жизнь такой, какая она есть, не рассуждая и ничего не придумывая. Он не был ни сентиментальной, ни фанатической личностью, но если у него под прической заводилась определенная мыслишка, там она и застревала. И то, что в его представлении было связано с Пенджли, мысленно выражалось в таких словах: «А за ним должок!»