Книга Критика цинического разума - Петер Слотердайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разоблачение морали обретает взрывную силу тогда, когда оно адресовано не от одних частных лиц к другим частным лицам (и не представляет собой признание типа того, которые делаются во время исповеди). Начиная с XVIII века, просветители, подавая себя как приверженцев «истинной морали», что бы это выражение ни значило, принялись за мораль власть имущих. Здесь-то критика морали и продемонстрировала свою политическую остроту. Свидетельство тому – целая литература, посвященная бичеванию тиранов, разоблачению испорченности аристократии. «Разбойники» Шиллера и «Эмилия Галотти» Лессинга – лишь самые известные образчики продукции этого типа.
Морализм буржуазного чувства порядочности поставил аристократически утонченный имморализм в положение политического обвиняемого. По сути дела, буржуазная моралистическая литература уже занимается критикой цинизма; она описывает устройство сознания, в котором безнравственность рефлексивна (то есть осознанна и обдуманна). Однако буржуазное мышление чересчур наивно рассчитывает на возможность устроить политическую власть в соответствии с моральными понятиями. Оно не предвидит, что однажды, придя к власти, окажется в плену той же амбивалентности. Для него еще неведомо, что от морального негодования до серьезного лицемерия всего один небольшой шаг. Напрасно Генрих Гейне боролся против тупого морализма обуржуазившегося Просвещения. Немецкая публика уже не могла воспринять его киническо-сатирический протест и присоединиться к нему.
Один из признаков немецкого Просвещения заключается в том, что оно, находясь под влиянием мелкобуржуазного протестантства, редко проявляло способность дерзить. Там, где дерзость не пресекалась самой возмущенной общественностью, вступали в дело суды, устанавливавшие цензурные запреты. Только в XX веке сформировалась дерзость, способная выступить в качестве социально-психологической основы для наступательного Просвещения, которое не просит предварительного разрешения у чиновников и не спрашивает у властей, ко двору оно или нет; эта дерзость возникла в субкультурных нишах – в кабаре и в кругах богемы. К сожалению, ей не удалось заключить союз с главной силой общественной оппозиции – с рабочим движением. Ведь в рабочем движении политическая критика морали власть имущих превратилась в нечто такое, что легко спутать с мещанской буржуазной моралью.
Едва ли рабочее движение когда-либо анализировало само себя с точки зрения критики морали. Первоначально его требования были настолько ясны и светлы, что только политическая реакция могла предполагать, будто за этими требованиями «стоит что-то иное». Сложная моральная смесь из зависти и социальной злости была присуща скорее мышлению, которое вдохновлялось ненавистью к социализму, – от Ницше до Шоёка (Schoek). Но с тех пор как рабочее движение достигло относительного исторического успеха, его первоначальная недоступность для подозрений стала понемногу улетучиваться. И оно тоже довольно давно оказалось в плену амбивалентностей. Не важно, выступает оно как «социальный партнер» на Западе или как государственная власть на Востоке: и в том, и в другом случае оно не желает знать в своих рядах ни о чем другом, кроме чисто политической «воли к власти». В этом основа его моральной слабости. Ведь марксизм изо всех сил отрицает импульсы, исходящие от Ницше и от глубинной психологии, и каждая личная встреча с людьми из восточного блока показывает, в плену какого примечательного до-психологического менталитета их удерживают, словно два величайших психолога современности, Достоевский и Толстой, не были русскими. Государство, основывающееся на силе, предполагает слепоту субъектов; оно делает все, что может, чтобы помешать давно стоящей наготове способности к рефлексии найти выход в эффективных действиях.
VI. Критика прозрачности
Под таким заголовком мы обсудим открытие бессознательного, которое – как требуется показать – представляет собой необходимое следствие Просвещения, происходившего в Новое время. Один из реакционных мифов ХХ века – выставлять Зигмунда «первооткрывателем бессознательного»[34]. Такая легенда о Фрейде не только искажает историческую истину, но и становится основанием для того, чтобы усматривать в истории Просвещения абсурдную и необъяснимую асимметрию и обвинять его в том, что оно опоздало с исследованием бессознательного. И в самом деле: как это Просвещение могло критически и эмпирически исследовать сознание, так и не натолкнувшись на «иную сторону» его?
На самом деле не только открытие бессознательного, но и начало систематической работы с ним приходится – и это само собой разумеется, хотел бы я здесь добавить, – на классическую эпоху Просвещения, как то описал Генри Ф. Элленбергер, история методично контролируемых встреч с бессознательным начинается в последней трети XVIII века. В те времена, когда атмосфера подогревалась всяческим обскурантизмом (Калиостро и др.), начались систематические эксперименты по лечению внушением, и это внушение здоровья нашло первый выход в практику в виде «животного магнетизма», открытого Францем Антоном Месмером, пусть даже его теория «флюидов» и была оценена его современниками и потомками как ошибочная. Подлинный час рождения просветительской глубинной психологии пробил в 1784 году, три года спустя после выхода в свет «Критики чистого разума» Канта, когда французский аристократ открыл феномен так называемого магнетического сна, для обозначения которого в XIX веке утвердилось название «гипноз». Маркиз де Пюисегюр (Puysegur), артиллерийский офицер из Страсбурга и ученик Месмера, владелец большого поместья в деревне Бюзанси у Суассона (Soisson), наблюдал во время филантропического сеанса лечения, который проводил с одним из крестьян, неизвестное доныне проявление, которое казалось похожим на лунатизм и поэтому получило название «искусственный сомнамбулизм». Речь шла о состоянии глубокого транса, в котором у пациентов парадоксальным образом проявлялись специфическая способность к ясновидению и способность красноречиво изъясняться, которые значительно превосходили то, чего данные персоны могли достичь в состоянии бодрствования. Кроме того, было сделано особенно важное открытие: находящиеся в состоянии гипноза оказывались способными «врачевать самих себя», поскольку умели целенаправленно и ясно называть вызывающие болезнь факторы, тогда как в нормальном состоянии они ни при каких условиях не могли что-либо сказать о них. Они обнаруживали в себе «патогенные тайны», называли скрытые причины своих страданий, сами высказывали предложения по оказанию себе помощи и сверх того нередко проявляли великолепные черты характера, которые отсутствовали у «поверхностной» личности.
Этот метод имел серьезнейший недостаток, из-за которого позднейшее Просвещение пыталось