Книга Финист – ясный сокол - Андрей Рубанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слишком сильный, чтобы прогнать, слишком красивый, чтобы презреть.
Теперь скажите: разве это не был знак свыше? Не случай вмешательства посторонней, необоримой силы?
Да, я считал себя лучше других; но пришёл тот, кто настолько же лучше меня, насколько сам я был лучше прочих.
Теперь, спустя сто лет, я наверно знаю, что не был лучше прочих; и тот оборотень, кстати, тоже был не лучше прочих.
Никто не лучше. Все мы рабы природы.
Когда дед закончил расспрашивать Кирьяка, я, признаться, слегка упал духом и сказал:
– Понятно. Он оборотень, он взрослый мужик, он впятеро сильней каждого из нас, на нём броня. Он движется бесшумно, всё слышит и всё видит. И мы собрались на него охотиться. Хорошая затея.
– Не охотиться, – поправил Кирьяк. – Проучить. Это другое.
– А если он всё чует – почему не почуял тебя, пока ты за ним подглядывал?
– Потому что, – ответил Кирьяк, – он был поглощён кузнецовой дочкой. Смотрел только на неё, и слушал только её речи. Ты становишься таким же, когда её видишь.
– Это тут ни при чём, – сказал я, обозлившись.
– Хватит вам, – оборвал Митроха. – Слушайте теперь. Я был женат на ведьме и про нелюдей знаю довольно всего разного. Они сильней нас, это правда. Но устроены так же. У них есть сердце, печень и прочая требуха. У них красная кровь, а в голове – мозговые узлы. Они, как и птицы, все разные: есть смелые и умные, наподобие воронов или орлов, а есть – поглупей, вроде кур или чаек. Они не болотная нежить, вроде мавок или шишиг. Они не зависят от луны. Их можно убить, можно покалечить, можно отвадить – если знать, как. Давайте решать, чего мы хотим. Убить – хотим?
– Нет, – хором ответили мы с Кирьяком.
– Изломать? Ранить? Кровь пустить?
– Нет.
– Тогда что?
– Поймать, – уверенно ответил Кирьяк. – Пригрозить и взять клятву: чтоб ушёл и не возвращался.
– Так, – сказал я.
– То есть, отвадить? – уточнил Митроха.
– Да, – снова хором ответили мы.
– Тогда, – сказал Митроха, – ты, Кирьяк, иди в дом кузнеца. Зови сюда старших дочерей. Поговорим с ними. Если хотят помощи – пусть всё бросят и приходят.
Кирьяк недовольно засопел.
– Не могу, – сказал, пряча глаза. – Рубахи-то нет у меня. Стыдно же. Я не раб и не вор. Как я без рубахи на люди пойду?
Тогда я молча снял с себя рубаху и протянул.
Друг мой рыжий благодарно посмотрел, оделся (рубаха была ему коротка и узка в плечах) и тут же бесшумно канул меж ореховых кустов, а старик посмотрел ему вслед и вздохнул.
– Дурни вы, – пробормотал. – Идёте туда, куда причиндал кажет.
– А ты куда идёшь? – спросил я.
– Я, – ответил Митроха, – давно пришёл. Только ты не поймёшь. Иди, волосья намочи и пригладь. Бабы придут, а ты лохматый; нехорошо будет.
14.
Сестёр звали Глафира и Лукерья. Я впервые видел их вблизи.
Чтоб не срамиться голым, набросил на плечи пустой чувал и выглядел, наверное, ушкуйником, лиходеем с большой дороги.
Девкам, впрочем, было всё равно: едва сев у нашего костра, обе заплакали.
Старшая – кровь с молоком, уже начинающая перезревать, – всё кусала полные губы, комкала платок в сильных пальцах и поправляла ожерелье на мощной груди. Кирьяк откровенно пожирал её глазами. Средняя, наоборот, была худая, остроносая, заметно, что вредная – но с заманчивым обещанием во взгляде и в жестах.
Если б я не видел Марью – я бы ухлестнул за средней, Лукерьей; сказать по чести, предпочитаю худеньких. А крупных, наоборот, всегда побаивался. Может, оттого что сам не богатырь.
Обе сестры, понятно, друг дружку не слишком любили, но уважали: когда одна начинала говорить, вторая замолкала.
И обе были живые, прямые, ладные, с тугими длинными косами. Красиво одеты, брови и глаза чуть подведены углём: не девки, а дорогие подарки.
У обеих на поясах висели малые ножи с дорогими резными рукоятями – что, в общем, было не совсем обычно для молодых девок, но объяснимо для дочерей кузнеца.
От духоты обе взмокрели и ядрёно пахли.
С собой принесли угощение: краюху хлеба и мёда малый туесок. Митроха, седой вахлак, это дело тут же стал уминать, а мы с Кирьяком воздержались, чтоб выглядеть перед гостьями солидней и суровей.
Митроха задавал вопросы, – сёстры отвечали, не чинясь и не робея.
Голоса у обеих были звучные, а манера беседы – приятная, степенная, меж простых людей редкая.
Да, они пытались поговорить с Марьей. Но она не желала ничего слышать. Птиц любила с детства, и игрушки были всё птички, деревянные да тряпичные. Как зима – снегирей и синиц подкармливала. Не ела ни курицу, ни тетерева. А для первого в своей жизни летнего гульбища сшила себе кафтан голубки; четыре ночи не спала, пальцы иглой исколола. Немудрено, что потеряла голову от Финиста-сокола.
Сообразив, что упрямую глупынду не убедить, сёстры честно предупредили, что всё расскажут отцу. Марье было нипочём. Отец выслушал, поразмышлял, но в оборотня не поверил, – человек железного дела, он верил только в силу молота и в огненный жар горна. Однако дочь запер без жалости. Марья была последыш, любимая, во всём на мать похожая; кузнец с неё пылинки сдувал.
Но оборотень проник не в дверь – в окно.
Случилось ли у них честное дело – старшие сёстры не знали, но надеялись, что нет.
– Мы бы поняли, – сказала старшая, и взглядом обласкала Кирьяка, а тот, понятливый хлопец, ухмыльнулся браво.
– К волхву ходили? – спросил Митроха, дожёвывая хлеб.
– Разумеется, – ответила средняя, таким тоном, что я понял: она самая умная из трёх, и самая недовольная судьбой. – А что волхв? Он – старый. Посоветовал чеснок над дверью повесить. Тоже мне, совет! Ещё, сказал, верное средство – дождаться неудобных дней, и вымазать нечистой кровью порог дома… – Тут средняя переглянулась со старшей, и обе, через слёзы, обменялись стеснительными смешками. – А нам некогда ждать неудобных дней, у нас каждая ночь – как последняя…
– А если к ведуну? – предложил Митроха. – Отшептать? Отворот поставить? Пробовали?
– Чтоб поставить отворот, – сказала средняя, – надо добыть прядь волос, или кусок ногтя, или хоть пуговицу. А у нас ничего нет. Только вот это.
И средняя, опять переглянувшись со старшей, сунула длинную тонкую руку в свою торбу, и положила перед нами на траву такую штуку, что Митроха, разглядев, обмер, и непрожёванный хлеб вывалился из его рта.
Это была скованная из бронзы труба длиной в локоть, сплошь изузоренная, тончайшей работы.
С обеих торцов трубу запечатывали полированные, радужно отливающие хрустальные стёкла.