Книга Книга Рабиновичей - Филипп Бласбанд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мари была подругой Эрнеста. Это она, кстати, сказала мне, что Эрнест — гей. Меня это шокировало. «Ты что-то имеешь против геев?» — спросила она. По зрелом размышлении я ничего не имел ни против них, ни за, но меня шокировало, что Эрнест из таких, и не потому, что он мой родственник, а потому, что он еврей: еврей-гомосексуалист — это было для меня ни с чем не сообразно и почти непристойно. Разумеется, в дальнейшем мне довелось встречать таких не раз, и я смирился с ними, как с плохой погодой.
Эрнест познакомил меня с Мари в кафе, отделанном деревянными панелями, недалеко от Иксельского кладбища, где я убивал время перед деловой встречей. Я был в депрессии, не хотелось ни с кем разговаривать; они возвращались с занятий, болтали чушь, смеялись; я увидел, как они вошли в кафе, такие веселые, такие полные молодой жизнерадостности, что мне захотелось скрыться. Эрнест узнал меня, замахал мне руками, подошел и сел за мой столик вместе с Мари. Он представил нас друг другу, и Мари повела разговор. Она говорила на разные темы, всегда с оригинальной точки зрения, интересно и с удивительным, особенно для женщины, юмором. Каждую фразу она сопровождала улыбкой, от которой щурились ее глаза, и мало-помалу очаровала меня; когда мы прощались, у меня защемило сердце; я был возбужден, как мальчишка. В ту ночь я часов до двух не мог уснуть.
Позже, когда мы с ней уже встречались, ходили в ресторан, в кино, я всеми силами скрывал от нее, какой я старый холостяк, давил на корню все, что могло во мне показаться замшелым, чудным или банальным, скрывал трудности в общении и старался выглядеть молодым. Это даже не было ложью или притворством: я словно вновь стал нахальным юнцом, каким был когда-то. Я снова поверил в себя, в свою неотразимость, только на этот раз речь шла не о том, чтобы поиметь девушку, — я хотел связать свою жизнь с женщиной, жениться, состариться рядом с ней, и это придавало мне сил.
Однажды вечером, прощаясь на площади Шатлен, мы поцеловались быстрым нежным поцелуем, словно уже были давними любовниками. Сев в машину, я безвольно откинулся на сиденье и, когда поворачивал ключ зажигания, почувствовал, что колени у меня дрожат.
Мы были парой, не успев толком стать любовниками. Очень скоро мы поселились вместе. Очень скоро начали ссориться. Мнения, опыт, вкусы у нас не совпадали. Я, например, привык, что каждая вещь у меня лежит на своем месте, тщательно выбранном по зрелом размышлении, чтобы, по мере надобности, сразу ее найти; привычки Мари оказались куда более «богемными»: грязная посуда у нее копилась в раковине, одежда валялась где попало, а книги она совала в любое свободное место на полках. Мы часто ссорились из-за этого и по многим другим поводам, до крика. Но мы были очень влюблены, и оба чувствовали, что встретили наконец человека, с которым хочется прожить жизнь, вместе состариться, класть вставные челюсти в один стакан, стать парой пожилых голубков-неразлучников, вместе глупеть, вместе впадать в детство, любить друг друга нежной младенческой любовью и умереть если не вместе, то один за другим, с разницей в несколько недель, чтобы второй умер не от горя, но от любви. Мы часто говорили с ней об этом, о долгой совместной жизни, о старости, о любви, которая будет с нами до самой смерти.
Мари хотела ребенка, причем как можно скорее; я же предпочел бы побыть вдвоем еще несколько лет, подготовиться, лучше понять, что это значит — создать новую жизнь; но Мари говорила, что «пара без детей только и может созерцать свои пупки, пока не распадется!..». Мы попытались зачать ребенка, но, несмотря на расчеты, диеты, гимнастику, лекарства, несмотря на все тесты и консультации специалистов, каждый из которых дудел в свою дуду, развивал собственную неожиданную теорию, пробуждавшую новые надежды, вновь и вновь обманутые — несмотря на все это, Мари не беременела, и это подтачивало наши отношения и отдаляло нас друг от друга. Я пытался объяснить ей, что это не страшно, что ребенка можно усыновить; мне не хотелось повторения ссор, разлучивших мою мать с отчимом, но эти ссоры повторялись, почти в точности. Я слышал от себя слово в слово те же фразы, которые произносил Ришар двадцать лет назад, как будто история всякой семьи сводится к неизбежному воспроизведению одних и тех же тем.
Конфликты вспыхивали что ни день, мы с Мари ссорились по любому поводу, дулись друг на друга часами, мрачнели, мучились.
Гроза разразилась у Натана, на семейном сборище, на Пасху. В последние несколько лет Натан стал приверженцем традиций; это сводилось к весьма приблизительному шабату раз в два месяца (свеча, вино и речь дяди Эли — говорил он по-французски и, как правило, не то) да нескольким праздникам: Новый год, Пурим, Пейсах, — и вот на этот Пейсах, между солеными яйцами и горькими травами, мы с Мари поссорились. Случись эта ссора у нас дома, мы бы успокоились понемногу и вновь пребывали в стадии ядовито-вежливого перемирия, до следующей стычки, однако на этот раз мы как бы призвали в свидетели всех, и ни один довод, ни одно оскорбление нельзя было взять назад или загладить, потому что мы выкладывали их друг другу прилюдно. Нарыв наконец прорвался.
Я снова стал холостяком — причем без всякого труда, как будто пять лет, прожитых с Мари, мне просто приснились. Я смирился с тем, что останусь один, что мне не суждено больше ни любить, ни быть любимым. Мало-помалу человеческие прикосновения стали мне противны. От необходимости поцеловаться с кем-то меня пробирал озноб, а когда это была женщина, тошнота подкатывала к горлу. Меня раздражали запахи людей. Есть в чьем-то обществе становилось все труднее.
Я все время чувствовал голод. Классическая булимия, как по учебнику. Мне надо было все пробовать, сравнивать и снова пробовать, чтобы вспомнить вкусы. Я делил пищу на категории. Классифицировал. Начал с шоколада и продегустировал все сорта «Кот д’ор» от черного до ванильного с начинкой. Затем переключился на «Линдт», не обошел своим вниманием и конфеты («Леонидас», «Корне», «Нехаус» и другие), наконец добрался до американских шоколадных батончиков, оценил их знакомые вкусы, отдав предпочтение черному «Баунти», а поскольку было лето, решил отведать их и в виде мороженого, затем обратил внимание на другие его сорта и перепробовал все вкусы «Капу» и «Хаген Дас». Так же углубленно я изучил колбасы, жареный картофель, сыры. Я объедался хлебом и маслом, макаронами и жирным мясом. Я толстел. Мне нравилось чувствовать себя все более обрюзгшим, тяжелым, неповоротливым. Нравились отвисшие щеки и двойной подбородок. Я хотел стать омерзительным. Обнести себя крепостной стеной из жира, который защитит меня от внешнего мира и мало-помалу поглотит.
Однажды, в субботу, мать разбудила меня телефонным звонком в шесть утра. Она получила телеграмму: умер Гади.
— Гади? — переспросил я, ничего не понимая спросонья.
— Твой отец.
— Ах да, мой отец.
«ДА ПЛЕВАТЬ МНЕ НА ЭТО!» — чуть не крикнул я. Но сдержался. По голосу матери я чувствовал, что она встревожена и готова расплакаться. Телеграмму, объяснила она, прислала ей подруга, у которой есть кузен в кибуце, соседнем с тем, где жил отец, и этот кузен… — в общем, запутанная история, и тут же, по телефону, она впервые сообщила мне, что у отца есть еще один сын, а у меня, стало быть, единокровный брат.