Книга Детство Левы - Борис Минаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну всё, — в один прекрасный вечер сказала мама, которой осточертели эти бесплодные хождения. — Или сейчас или никогда.
— Мама, — сказал я. — Можно, я сам?..
— Ты? — изумилась мама. — Ты сам?
— Да. Сам. Честное слово.
Мама изумилась и не поверила. Однако у неё не было другого выхода.
— А как я тебя найду? — недоверчиво сказала она.
— Посиди здесь. Почитай книжку. Через полчаса я к тебе выйду.
Она пожала плечами, в очередной раз сняла зимнее пальто и уселась штудировать очередной химический талмуд.
Последние полчаса своей неудавшейся творческой биографии я решил провести так, чтобы не мучить себя и других.
Я просто слонялся по коридорам и рассматривал всё подряд.
…Странное, признаюсь вам, дорогие читатели, испытал я чувство!
Пожалуй, можно сказать и так — это было чувство, с которым я тогда встретился и уж больше никогда не расставался в течение всей своей жизни!
Вокруг меня бегали какие-то глупые накрашенные девицы из театрального кружка в пышных платьях до пят и в оцарапанных лакированных туфельках. Проносились полуголые взрослые девушки из кружка бального танца, украшенные чёрными мушками и конскими хвостами. Пятилетних детей, одетых в настоящие фрачные пары и концертные платьица, со скрипочками и флейтами в руках, вели на сцену возбуждённые, дрожащие от волнения родители. На чердаке, среди сломанных кресел и шкафов, пили портвейн, закусывали колбасой и пели песни под гитару члены клуба интернациональной дружбы. Это они отмечали день юного героя-антифашиста. Раскрасневшуюся девочку в чёрном свитере страстно целовал в углу какой-то мальчик в чёрном свитере. Я сразу догадался, что эти двое как раз и будут изображать героев-антифашистов на сцене.
Пел хор, играл рояль, пианино и скрипки репетировали трио, глухо топали в такт участники ансамбля народного танца, орали из-за дверей концертмейстеры и хореографы, в кружке английского языка нестройными голосами разучивали старинную шотландскую песню.
Я слонялся по коридорам с блаженной улыбкой и думал про то, что мне нравится всё это вместе и совершенно неинтересно всё это по отдельности.
Я всему сочувствовал, со всеми радовался, всех любил — но не хотел входить ни в какую, абсолютно ни в какую дверь! Это было как на чужой ёлке, когда тебе до слёз нравятся все дети, но уходя, ты ловишь себя на том, что никто из них к тебе не подошёл, а подружиться сам ты попросту постеснялся.
Наконец я добрёл до абсолютно тихой мемориальной комнаты Павлика Морозова. Здесь было совсем уж чисто и светло, нестерпимо ярко горела люстра, а перед портретом стояла стеклянная банка с цветами и скучал на карауле высокий парень в белой рубашке. Он погрозил мне кулаком, но не решился сойти со своего места, пока я обходил комнату кругом.
Комната была пуста. В ней было только высокое полукруглое окно, портрет, банка с цветами и часовой. О Павлике Морозове я не знал в ту пору почти ничего. И дома, и в школе как-то стеснялись рассказывать о деталях его подвига, хотя чего тут стесняться — бывают такие отцы, на которых хочешь не хочешь, а побежишь докладывать.
Поэтому Павлик был для меня просто пионером-героем, которого убили враги.
Тихая смерть ребёнка очень соответствовала моему лирическому настрою. Я посмотрел-посмотрел на портрет и вдруг заплакал.
Парень на посту, удивлённо хлопая глазами, смотрел на меня.
— Ты чего, дурак, что ли? — пробасил он, видимо, пытаясь меня успокоить.
Я махнул на него рукой и снова выбежал в коридор.
Здесь меня и нашла мама, приближавшаяся ко мне быстрыми взволнованными шагами.
— Пойдём! — закричала она. — Тебя согласились взять в оркестр народных инструментов!
Видимо, мама сумела обаять руководителя оркестра прямо в холле, где он, высокий и застенчивый, раздевался в гардеробе для сотрудников. Навела на него сердобольная нянечка, с которой мама успела за эти мучительные вечера крепко подружиться.
— Василий Васильевич, вот он, — тащила она меня за собой, пока мы спускались в подвал. — Ничего не хочет, всех стесняется. Дайте ему какой-нибудь инструмент.
— Пожалуйста! — сказала Василий Васильевич и выдал мне четыре деревянные ложки.
— Ой, а мандолину нельзя? — расстроилась мама.
— Милочка! — обиженным скрипучим голосом громко сказал Василий Васильевич. — Мы же готовимся к районному смотру, репетируем программу! Всему своё время! Или вы не хотите?
— Хотим! — испуганно закричала мама.
— Теперь так, — деловито сказал Василий Васильевич. — Занятия три раза в неделю, в семь вечера. Трудно, я понимаю, но… Домашние задания готовить обязательно! — он недоверчиво посмотрел на меня.
— Вот смотри! — он взял в сухую огромную ладонь две ложки и пробарабанил по колену чёткий ритм.
— Давай.
Ложки в руке не помещались. Я пробарабанил ритм по столу.
— Да нет же, нет! — вдруг тонко и страшно закричал Василий Васильевич. — Это не тот ритм! Слушай внимательно!
…Теперь-то я понимаю, что согласись я работать у Василия Васильевича на ложках, быть мне через годик-другой в местном вокально-инструментальном ансамбле вторым или даже первым ударником. А там, глядишь… и жизнь сложилась бы иначе! Да что теперь говорить!
Я со вздохом взял ложки и стал поглядывать на остальных. Более или менее мне понравилась басовая балалайка в два моих роста, но на ней играла толстая важная девочка.
Мама смотрела на низкие сводчатые потолки. В подвале было очень жарко.
Она взяла меня за руку и вдруг пошла к выходу.
— Извините, — сказала она уже от дверей.
Василий Васильевич не удивился и не попрощался.
На прощание нянечка нам сказала:
— А ещё Дворец пионеров есть. Тут рядышком, вон возле парка. Там эти… горнисты, барабанщики. Туристический, говорят, хороший.
Мама сказала «спасибо», и мы пошли сквозь сугробы домой. Что ей не понравилось в оркестре народных инструментов — я так и не понял.
Позади нас горел всеми огнями великий Дом культуры Павлика Морозова.
Я оглядывался и смотрел на него — старинный особняк с колоннами. Я обещал себе, что когда-нибудь туда вернусь.
Но так и не вернулся.
…Помню, как мама впервые посадила меня под домашний арест.
Я был совершенно потрясён этим событием.
Хотя казалось бы, что такого — посидеть дома? В родных, так сказать, стенах?