Книга У подножия необъятного мира - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подобно старинному зеркалу на коротких гнутых ножках, супружница начальника повторяла все негодующие мужнины движения и жесты. В точности. Правда, как и зеркало – немо, словно задыхаясь. И когда дальше шла она за мужем на выход к машине, необъятная, в коричневом каракуле, как в тяжёлых червях, – товарищ Сааков, директор ресторана «Весёлый Иртыш», предварительно выбежав в вестибюль, выкатил на неё томные глаза невыхолощенного барана. Даже смело закрутнул ус. Левый. Под орлиным носом джигита. Закрутнуть, однако, изловчился так, что ни на вот столечко не обеспокоил госвзор Викулы Ивановича.
А главреж, как оглушённый, как навеки сломавшийся попугай, повторял и повторял вслед механически: «…он не одессит, он из Харькова… он не одессит, он из Харькова…»
На другой день – бурное собрание всей труппы. Расположились прямо на сцене. Тут же, путаясь в кулисах, носили пьяный пожарный рукав два пожарника – дядя Миша и дядя Гриша. Им дружно закричали, заотмахивали. Ворча, рукав с брезентовыми дядями зашёл в тень. Как бы отступил. До поры.
Сначала говорила хозяйка всей культуры области Алевтина Никаноровна Суковаткина – женщина без тела и возраста, с лицом глубинной плоской камбалы: «…при наличии вышеуказанной ситуации нельзя не указать…» Протокольный голос её точно пролезал между двух, плотно трущихся друг о дружку, сплюснутых консервных банок: «…мы не пойдём по линии отсутствия идей нашей родной партии!.. товарищ Сталин указал нам… в кратчайший срок необходимо ликвидировать отставание на фронте недопонимания некоторыми товарищами нашей линии, товарищи!..»
По окончании выступления товарищ Суковаткиной наступила небольшая, переваривающая пауза… И – всё смешалось. Кричали все. Разом. И главреж, и завлитчастью, и композитор, и помглавреж Водолеев. Вскочили, кулаками заразмахивали друг на дружку актёры. Полетели как отдельные словесные бомбочки: «Ретроград!», «Сам недоучка!», «Композитор липовый!», «А вы сапожник!» – так и мощные залпы фугасов: «Нас не оторвать от жизни!», «Не позволим!», «Животворная критика общественности!», «Чувствовать биение пульса жизни!», «Зритель не дорос!», «Благодарный зритель!», «Некоторые недоучившиеся демагоги и так называемые н-новаторы!», «Гниль буржуазного разложения!», «Не потерпим в наших рядах!», «Общественность призывает!», «Не допустим!», «В ногу со временем!», «Не позволим!», «Пульс!», «Бардак!», «Композитор липовый!», «Н-новатор-сапожник…», «Алевтина Никаноровна, а чего он обзывается?…»
Вдруг из-за кулисы вытолкнулся брезентовый дядя Миша. Угрожающе поплескал брандспойтом и так же плескуче, мокро закричал:
– Алы-ка-го-о-олики! Ма-алчать! Разметаю усех!
Но угрозу исполнить не смог: закашлялся и был удёрнут назад. Дядей Гришей. Пожарником всегда более трезвым и стеснительным.
На сцене нервно рассмеялись.
И закипела работа. Пьесу быстренько распотрошили, перекроили, урезали. Снова сшили. Подкромсали. Акценты сдвинули. И – через неделю премьера. Вторая как бы.
«Оргию-пляску» отдали красноармейцам-кавалеристам. В первом акте они яростно плясали под неё у походного ночного костра. Там же – боролись и озоровали, как Буслаевы Васьки. Во втором акте – в нетерпении стегали бичами (кони ржали за сценой) и плотоядными играли саблями. В третьем – как вихри налетали, рубили, кололи, стреляли: белогвардейцы падали, электрически дёргались, навсегда затихали.
В сцене «последних судорог» полностью вырубить свет главреж не решился – осветитель лишь погрузил сцену в пепельную мглу. Белогвардейцы с подругами колыхались по сцене, как утопленники среди водорослей, – сизо, бессмысленно. Методом главрежа. Из одного конца сцены в другой. Удушливо открывали рты. Стеклянными глазами таращились в пространство. Бесшабашные кителя и хохочущие панталоны в воздух уже не летели – не до того: белогвардейцы натурально агонизировали.
Под мышкой таскал Градов женский голый манекен. Дико разглядывал его. Принимался неутешно обструивать слезами. На манер клоуна. Из-за ушей по незаметным трубкам. И слёзы его были фиолетовыми. («Манекен и слёзы – символ умирающей старой России!» – радостно шепнул в резиновое ухо главреж.)
Из оркестровой ямы всплыла голова Миши со скрипкой под подбородком. Поплавочно покачалась и начала тянуть такую страшную, такую замогильную ноту, что у зрителей мороз побежал по спинам.
В нечеловеческом напряжении удерживал и удерживал жуткую эту ноту на грифе скрипки Мишин левый глаз. В то время как глаз правый – прожигающим фонариком впился в ложу, прямо в большого начальника: чьто, уважаемый, съел меня с маслом?!.. А когда неотвратимейшей судьбой начал сбегаться занавес – Мишина голова, оборвав ноту, пала вниз. Как последний, скорбный бильярдный шар. В лузу. Партия кончена.
Аплодисменты разорвали зал. Все вскочили с мест. У женщин на глазах – слёзы. Женщины трепещут ручками, тянутся, готовые какими-то вопиющими, мучительными стрелами выстрельнуться и лететь на сцену.
Мужчины в ладони дубасили. Судорожно стискивали зубы, поводя накалёнными глазами.
Вспыхнул в зале свет, занавес радостно разбежался, и актёры – и красноармейцы, и белогвардейцы – сразу стали ходить широкой связкой к рампе. В едином глубоком поклоне застывали, так же, связкой, отступали назад. Снова братаново шли на зал…
Главреж стоял у самой рампы. По лицу его струились слёзы. Он ломко кланялся. Прижимал руку к сердцу. Про актёров тоже не забывал: распахивал на них рукой. А когда вынырнула Мишина улыбающаяся голова, народ обрушил на неё такой дождь, такой обвальный ливень аплодисментов, что от него одно спасенье Мише, только одно – музыка. Дирижируя смычком, Миша маршеобразно заударял зал «оргией-пляской».
Сотрясая ложу, бил по бархатному краю кулаком в такт Викула Иванович. На головы зрителей сыпалась извёстка. И у главрежа, хлопающего со всеми, возникали серьёзные опасения: как бы ложа вместе с уважаемым Викулой Ивановичем и его уважаемой супружницей не обрушилась на головы уважаемой общественности. К счастью, всё обошлось.
Густо засыпан был этот городок в юго-западную оконечность Алтая. Две реки, большая и малая, охватом теснили его, удерживали у гор. За малой рекой, как выпрыгнув туда в спасительную степь, ещё сгоношилось богато домиков. Вечерами, по замлевающей на воде дорожке солнца, простукивались оттуда бойкие топорики плотников. И поглядеть – наутро ещё один сруб присоседился к домам вдоль реки. Новорождённый, мохнатый, с торопливыми, неровными пропилами двери и окон. А к обеду и тощая хребтовина стропил в небо сквозит, и песельные гвозди плотников опевают её со всех сторон, нашивая деревянное мясо.
Так в тридцатых годах срубилась-сколотилась слободка Заульгинка. Были у неё в городке ещё две старшие сестры – Отрываловка и Бабкина мельница. Первая – от густого синего воздуха котловины заползала на угор; вторая – Бабкина мельница – прокралась по берегу Ульги на север, с облегчением спряталась там за сопку.
Главная улица городка – улица имени Диктатуры пролетариата. Просунулась она через городок с востока на запад. Посмотреть на восток – глаз нырнёт с обрыва к кромке Иртыша у другого берега. Где уже вовсю смеётся-купается утреннее солнце. На запад – освещённая будто совсем другим солнцем: зелёным, по-утреннему стойким – замерла тополиная роща; у ног её стоят чернила Поганки.