Книга Дрянье (антибиография) - Войцех Кучок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет. Я поеду с тобой.
Он раздраженно отмахнулся.
— Врезал бы тебе, да жаль мне тебя. Нельзя тебе со мной ехать, потому что я еду к своему старику на праздники. У тебя свой дом, у меня свой, понял?
— Ты даже не знаешь, где он живет.
— Заткнись. Знаю, он мне сказал… И не думай, что он алкоголик. Он просто дрожит так… от холода. Мой старик — искатель сокровищ. Ему пришлось тридцать дней провести в заброшенной штольне, потому что у него сдох фонарь. Он ничего не ел и только пил воду из луж. Его обнаружили только через тридцать дней, а ты знаешь, что это такое? Он говорил, что хуже всего не голод, а холод. Когда его спасли, он весь трясся. Так это и осталось. Потому что когда человек по-настоящему, очень, очень замерзнет, то он уже никогда не перестанет трястись.
Эта наивненькая история доказывала лишь то, что у Крыско пока еще не было опыта в роли гордого сына, ему некогда было научиться врать об отце, он не знал границы, за которой невероятный, пусть и правдоподобный, но тем не менее невероятный рассказ превращается в сущий вздор, и от одной только мысли о том, что он мог бы так заливать ребятам из отделения, мне стало жаль его; я понял, что Крыско жизнь готов был отдать за самый смердящий человеческий отброс, если бы только он смог удостовериться, что это его родитель, я понял, что именно с этим отбросом он хочет провести время, что он едет к своему отцу-алкашу, чтобы с ним оставаться и в горе и в радости, чтобы быть оплеванным, битым, он готов скитаться только ради того, чтобы хоть кому-то сказать «папа»; я понял, что Крыско все свои сокровища (то есть пару китайских ракеток, которыми всех обыгрывал) отдал бы за то, чтобы было хоть кому-нибудь сказать: «Папа, не бей!» И здесь уже нам было не по пути.
Я дал ему часть своих денег за обещание, что он вышлет мне праздничную открытку из своего настоящего дома. Я сам доехал до станции назначения, после чего позвонил из будки родителям. Многое зависело от того, кто поднимет трубку, но у меня было ощущение хорошего поступка, у меня было ощущение шара, который я в прежние времена мог бы дорисовать на свою елку, и я верил, что Крыско доберется до дома и что трубку поднимет мама. Подняла. Первый гнев старого К. она приняла на себя. Я позвонил со станции достаточно отдаленной, чтобы за время поездки за мной она успела по дороге убедить его в моей невиновности.
— Сынок сбежал, потому что его там гнобили, голодом морили, потому что он впечатлительный, не смог всего вынести, кроме того, праздники грядут, мы его все равно забрали бы домой, что тут поделаешь, ребенка не в чем винить…
Старый К. гнул свое:
— Сбежал, потому что дохляк, растяпа, маменькин сынок. Сбежал, потому что он хлюпик, пятно на семье, тряпка. Сбежал, чтобы еще раз меня и семью мою осрамить, но это, конечно, твоя заслуга, так что сама его теперь и воспитывай, а я не буду вмешиваться.
А потом они даже не повздорили. А я не схлопотал от них. Старый К. поворчал себе под нос и опять принялся талдычить свое, но на самом деле все выглядело так, будто он соскучился по мне. Я возвращался на заднем сиденье и не верил собственным ушам, старый К. начал рассказывать анекдоты, мать с недоверием смотрела то на него, то на меня и нервически смеялась над анекдотами, а я подумал, что это ночное путешествие, эти огоньки на приборной панели, эти смолкающие под мостами песни из чарта Недзведского, эти названия местностей, к которым старый К. придумывал такие похабные рифмы, что даже мама была вынуждена одергивать его, этот знакомый запах коксохимических предприятий за окнами, когда мы подъезжали к родному городу, все это я запомню в деталях на всю жизнь. Всё выглядело так, будто мы были нужны друг другу. Я попросил прощения, и меня не настигло ни наказание, ни отсроченное наказание; впервые в жизни я был сбит с толку силой прощения.
После Нового года почтальон принес бумагу из отделения сколиотиков, где курс продолжался полгода, но мать даже не стала показывать ее старому К.
А еще пришло письмо, правда с опозданием, поздравления с праздником, от Крыско. Из приюта. Тогда он добрался до места, но отец был слишком пьян, чтобы узнать его.
Старый К. придумал так называемый семейный сигнал, как раз для того, чтобы не выкрикивать друг друга в толпе (так он говорил), потому что имена повторяются, и их надо как-то различать, а по фамилии — не стоит, зачем всем знать, о ком идет речь (так он говорил). Поэтому старый К. придумал семейный сигнал, предполагая, что предоставится масса случаев воспользоваться им, чтобы призвать свою жену и ребенка к себе; он должен был исходить из того, что жена и ребенок могут вдруг начать теряться, пропадать с глаз, уходить из-под контроля; старый К. придумал такой семейный сигнал, на который можно было среагировать немедленно, если только не прикинуться, что не слышно; призывный сигнал, на который следовало реагировать немедленно, потому что старый К. не любил свистеть понапрасну. Ну да, семейный сигнал старого К. подавался свистом, простенькая мелодия, один тактик, тирараратира, и уже было известно: кто-то из своих свистит, надо выглянуть, показаться; старый К. придумал, а остальные научились, и потом уже всегда в этом доме друг другу свистели. Со временем оказалось, что это сильно упрощает контакты между этажами; брату и сестре старого К. теперь не было нужды употреблять наши имена, они не были обязаны опускаться до этой, как ни взгляни, фамильярности общения друг с другом по имени, а потому они общались с моей матерью свистом. Сигнал помогал также старому К. и моей матери после приступов озлобления, во дни, проводимые в молчании: старый К., не переставая столоваться у своей жены, ожидал на половине родни знака свыше, призвания на обед, ибо, пока у матери не прошло, до тех пор она свистела; но наступал день, и она звала его на обед по имени, тогда он летел за цветами, потому что знал, что теперь-то они сделают свое дело, и приносил, и тогда начиналось:
— Моюсенькая любименькая женюсенька обижалась на меня, а теперь она добрая, больше не обижается, ну все, ну все…
Перемирие обычно длилось пару дней, редко чуть дольше, самое большее — неделю, и тогда мать оживлялась в хорошем смысле, отваживалась рассказывать анекдоты, безжалостно ею перевираемые и оттого еще более смешные; более того, удивленная чрезмерной, переполнявшей ее радостью, она старалась делиться ею с кем попало, также и со мной. Желая сделать мне приятное, мать делала мне подарки, но радость шла у нее рука об руку с рассеянностью, поэтому ей с вызывающей тревогу частотой случалось приносить мне в подарок смерть.
Потому что зимой, размахивая сумкой, бодро продвигаясь по главной улице, радостно, потому что муж, потому что уже хорошо, потому что хорошо бы было уже признать, что уже хорошо, мать беззаботно накупала всякой всячины, смотрела на прохожих, удивляясь, что это они такие пришибленные, такие анемичные, а когда проходила мимо зоомагазина, ей вдруг вспоминалось, ах да сын, ах да рыбки, ну и покупала в спешке «несколько каких-нибудь не слишком дорогих». Продавец вылавливал две парочки тернеций с траурными полосками и спрашивал:
— А у вас есть в чем забрать?
Не оказывалось, поэтому тернеций он помещал в полиэтиленовый пакетик, завязывал и вручал матери, а она шла по зимнему городу и делала продовольственно-одежно-радостные покупки, а когда возвращалась, до меня доносился предвестник радости — стук на лестнице, энергичный ритм каблуков и шуршание сеток, собака под дверью тоже слышала и скулила, я открывал, мы сходили вниз принять сетки, вынюхивать, высматривать, а старый К. приоткрывал двери своей мастерской и тоже хотел знать, что на этот раз принес этот радостный шопинг, что удалось взять без очереди (потому что в очередях приходилось стоять в обычные дни, а не в дни этой необыкновенной, праздничной, безмятежной утехи), и мы все разом бросались к сеткам и вынимали все, точно напали на Санта-Клауса, а мать, глядя на все это, заливалась смехом, до слез; и тогда старый К. начинал щекотать ее усом, прикусывать, ставить засосики, на что она возгоралась негодованием: