Книга Свое время - Александр Бараш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не сдержит воробьиный гам
И вот они пусты
Деревня спит И над водой
Лишь комаров незримый рой
Мышей летучих писк глухой
И поздней рыбы плеск
И я теку не шевелясь
В тени парчовой растворясь
Опаловый жемчужный князь
Ночных фантомов Крез
Через деревню, между бывшим господским парком и прудом, шла сквозная дорога. На выезде, там, где дорога с легким разгоном, на краю парка и бывших последних садов деревни, уходила в ржаные поля, был монастырьдикий малинник. В этом вертограде я иногда пасся, как кентавр, – с сыном на плечах. Срывая ему ягоду, осматривая, нет ли червячка, и затем заводя, не глядя, руку наверх (как в чешском вестерне из моего детства «Лимонадный Джо»: главный ковбой отстреливал бандитов «вслепую», из-за плеча – очень стильно)… и ягода снималась губами с прицела. (Я всегда испытывал непреходящее сладкое удивление, насколько прямое физиологическое, почти брутальное удовольствие получаешь – когда ест твой ребенок. В своем роде откровение – сродни сценам из красочных документальных фильмов про дикую природу в Африке. Что-то узнаешь «про жизнь» – глядя в зеркало, в себя. А что, собственно, происходит? Эпос безоговорочного, с гулом, как в гигантской трубе, приобщения к всеобщему – через родительский инстинкт. А проводник к этому всеобщему – родовое, семейное…)
Разворот дороги на выходе из деревни был, как всегда в таких местах, точкой, фокусом изменения, преломления пространства: расширения, перехода вовне – из дома: из внутреннего во внешнее, из «запечатанного сада» в открытый мир… Прозрачная граница, где происходит прощание. Или встреча с тем, что появляется на пороге.
Оттуда – темный фронт подступившей грозы над замершим ближним лесом в тогдашнем стихотворении «Гроза в деревне», которое потом стало песней группы «Мегаполис»:
Из-за леса вышел мрак.
Косу точит. Тишина.
На деревне ни души.
Ставни хлопнули в домах.
Только Федя-дурачок
вывалился из избы,
поглядел через плечо
и среди дороги сел.
Точит свою косу мрак.
На деревне ни души.
Федя посреди сидит.
Плюнул мрак и вспять пошел.
«Князь водных крыс» тоже стал песней из мегаполисовского альбома «Гроза в деревне» 1996 года. «Влажная ложь» – ночь над Гольяново в Москве – появилась как песня еще в 1980-х…
«Баллада о воске и меде» – посвящение на день рождения первой жене. Уезжая из России, я оставил несколько машинописных листков, в том числе этот, Олегу Нестерову. Там в первых строчках вплетено в текст ее имя. И там есть кое-что из деревни Богородское – пчелы, малинник, безоглядная близость, безошибочное предчувствие разрыва.
Слышишь песню оленью в долине речной,
видишь кромку зубчатых гор?
Заблудились мы в дикой малине с тобой
и пчелиный услышали хор.
И тогда нам открылась пчелиная речь,
в ней звучало: умей не собрать, а сберечь,
в ней молило: умей не искать, а иметь
хоть молчания воск, хоть сочувствия медь.
Наши руки сплелись, наши мысли слились,
и туман нас укутал пушистым плащом.
Все мечты удались, все надежды сбылись,
все, что будет потом, нам уже нипочем –
С той поры, как открылась пчелиная речь,
в ней звучало: умей не собрать, а сберечь,
в ней молило: умей не искать, а иметь
хоть молчания воск, хоть сочувствия медь.
«Мы тут недавно попсовали в “Синей Птице” с группой “UB4”. Ну у них там своя музыка – рэгги… А у нас тоже… Свое рэгги… Мутное такое… Кристально мутное…»
Петр Мамонов, 1980-е годы[23]
Как-то, зимой 1986 года, кажется, я замкнул на себе серию телефонных звонков по поводу того, где провести домашний концерт Бориса Гребенщикова. Предложил – у меня.
Карликовую прихожую (два шага в сторону – считается в туалете) двухкомнатной квартирки, на опушке гольяновского леса – завалило дубленками… В двадцатиметровой комнате собралось человек сорок. Старый одинокий и несветский пес Ромбик зевал от ужаса. Единственный гость, с которым он обменялся доброжелательным оскалом, был Дмитрий Александрович Пригов. Напряженный молодой человек, из пришедших вместе с Андреем Макаревичем, настойчиво интересовался: «А нельзя ли найти место для Макаревича?» Пришлось развести руками: места на досках, положенных на стулья и табуретки, не были регламентированы по статусу.
Гребенщиков сел на большой с зеленым сукном стол у окна с видом на белое небо над гольяновским прудом, его басист поместился сбоку, у двери на балкон. Акустический концерт, протяженностью в час с небольшим, без перерывов и общения с «публикой», был посвящен целиком медитативным рефлексиям: «Каждый из нас знал, что у нас / Есть время опоздать и опоздать еще, / Но выйти к победе в срок. / И каждый знал, что пора занять место…», «Небо становится ближе», «Сидя на красивом холме», «Десять стрел» etc. Это было, наверно, время наиболее качественной славы Гребенщикова, звездный час русской рок-музыки… – казалось, что в ней поселилось самое живое и точное чувство стиля и эпохи. Но от этих песен оставалось примерно то же ощущение, которое с тинейджейрской брутальностью сформулировал один мой школьный друг лет за десять до того – после телевизионного концерта Аллы Пугачевой на пике ее первой славы: «Все так, вроде ничего, хорошо, но и не совсем… как будто не до конца попи2сал…» То, что звучало, как дудочка гамельнского крысолова для детей советской интеллигенции – микс культуртрегерства (Боб Дилан, Леонард Коэн и т. д.), Вертинского, кельтского эпоса и буддизма для начинающих – было интересно, увлекательно сделано… Но в то же время там поскрипывала и перемигивала, как лампочка в параднике, специфическая питерская монотонность на грани занудности… Что действовало безусловно – это яркость и свежесть альбома «Треугольник», 1981 года, момента первоначальной «бури и натиска»: «Мочалкин блюз», «Старик Козлодоев», «Матрос»… Генезис обэриутства и соц-арта очевиден – и точен; вместо стилистических ка2лек англоязычной рок-музыки, смешанных с очень знакомой российской юношеской заунывностью (кем я хочу быть, что ждет в будущем…), вместо этого – живой городской жаргон и питерская вариация стёба: снобистичная, злоебуче-вкрадчивая, на лицо тихо-благожелательная, со змеиной кровью внутри. «Хочу я всех мочалок застебать, / Нажав ногой своей на мощный фуз… / Хочу скорей я с них прикид сорвать, / Сорвать парик и на платформе шуз… / Я мэн крутой, я круче всех мужчин, / Мне волю дай – любую соблазню… / Лишь дай допеть / Мочалкин блюз…»[24]