Книга Русский садизм - Владимир Лидский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Войдя, они сказали:
— Детка! Поскольку ты осталась без попечителей, без средств к существованию, без определенной мысли касательно грядущего, мы предлагаем тебе перебраться в наши скромные хоромы, чтобы жить маленькой коммунией, выделывая для бойцов нашей Красной Армии бязевое исподнее и теплые рукавицы с двумя пальцами — чтобы удобно было нажимать на курок защищающего нас грозного оружия.
Мне старушки приглянулись, я их и раньше уважала. Перебралась к ним, шитьем-глаженьем стала пробавляться. Старушки богомольные усердствуют, у них пенсионное обеспечение республики да за исподнее немалый капиталец, и я от них не отстаю, кусок хлеба сиротского для пропитанья добываю. Евлампия Сергеевна и Валерия Климовна — люди задушевные, старинные, за работу меня хвалят и на ласку не скупятся, «деткой» называют. Спать положили на перину, сказали: «На новом месте приснись жених невесте, с кем век вековать, того во сне увидать». Лучшее с тарелки мне дают, самое сладкое, самое свежее, одевают хотя и скромненько, однако же добротно. И то сказать — выделяться мне, как дочери врагов, очень даже неприлично. В общем, были люди в наше время.
А этот рыжий гад уже тогда стучал; я, говорит, по убеждению работаю и на мой век заскорузлых врагов хватит, а ежели не хватит, так я их сам наделаю. Покуда подлинного коммунизму в нашей бедняцкой и замордованной стране не завоюем, нам, революционным рыцарям, спокойно спать не доведется. Наш патриотический энтузиазм сродни энтузиазму великих строек коммунистического рая, в котором не должно быть места озлобленным контрреволюционным мордам. Я, говорит, за мечту о радуге социалистического изобилия рубал врагов и кровью ихней напивался досыта, а нынче враг пошел конспиративный, и за ту мечту приходится теперь питаться его протухшей сукровицей. Не пища для орла, но все равно с усердием буду изводить мешающую нашей твердой поступи вредную траву-повилику.
Это он мне байки сказывал, а в жизни все было очень просто — я потом узнала: приходит он в краснокирпичный дом на площади, докладывает потихоньку — так, мол, и так, а ему говорят: вот вам, товарищ Маузер, разнарядочка, извольте действовать во благо укрепления наших границ и престижу. И он как миленький бежит, выполняет разнорядочку. Пеший ты, конный али автомобилем сподобленный — он не поглядит, будь ты хоть семи пядей во лбу — попадешь, куда все попадают, не отвертишься. Уж потом он, гад, и меня научил своим приемчикам, я это искусство бодренько освоила. И народ меня боялся, я этот страх за версту чуяла. Пачками их сдавала, пикнуть не смели. Я таких врагов выискивала — истовых, матерых, злобно покушавшихся на наши светлые устои. Скажут, вражины, чего-то о вожде, да так неуважительно, что повторить невмочь, а ведь это диверсия, подрывание основ! На чью мельницу лили свою мутную воду эти саркастические люди? На мельницу последышей Антанты и империалистических акул, на мельницу убийц мирового пролетариата!
В нашем доме ничего такого не случалось, ни мнений, ни разговорцев, вот я и думала, что с папой ошибка получилась. А мама… Мамочка, мамочка, как же не послушала ты свою умненькую дочку? Не буди меня, мамочка, рано утром, мне ночные дела сна не предоставляют… И ванильный бисквит для меня теперь во веки веков невозможен и непотребен…
А старушки богомольные, гордые своим боевым прошлым и тесной причастностью к бытовым нуждам Красной Армии, ванилью злоупотребляли. И там она у них, и сям, только что в суп не сыплют. Говорю им:
— Не надо, бабушки, ваниль так широко использовать, она для механизмов памяти убийственна…
Не слушают — используют, мне это как нож в спину революции. Накушаются чаю после праведных трудов, ванильного печенья изгрызут сухарницу и давай мемуарные разговоры разговаривать — то у них Севастополь в дожде, то Кронштадт в огне, то Джанкой в неослабной осаде. А то вдруг: «Ах, Цюрих, ах, Цюрих!». И все какого-то Георгия Валентиновича поминают. Много переслушала я историй завлекательных, мне за ширмочкою под их россказни не спалось. Гляжу на обойные разводы, они в сумерках ночи заплетаются, как дороги людей, навсегда плененных мечтою о справедливом землеустройстве и построении на тучных нивах светлых дворцов, гляжу и думаю: «Всех, кто поперек дороги к мировому счастью станет, надобно искоренять, как злобных смердящих псов».
Евлампия Сергеевна тем временем Валерии Климовне рассказывает:
— Я была категорически против. Что это за новость несусветная — какой-то безродный, безфамильный предревкома своею неуполномоченною властью будет ставить к предсмертной стенке буржуазных заложников! Пусть они зажиточных слоев, необремененных пролетарскими достоинствами и умственным пониманием всего сущего в крутом социальном катаклизме, однако же, их жизни стоят ничуть не меньше жизней сознательного элемента. Я сказала, что надо телеграфить командованию Южфронта, а он кинулся на меня с револьвером, кричит, что сам наркомвоен одобряет действия по ускоренной ликвидации заложников, не желающих выдавать злостных идеологов саботажа. И тогда я тоже вынула револьвер…
А Валерия Климовна отвечает ей в укоризну:
— Говорила я тебе еще в двадцать третьем, что Лев Давидович своими же идеями поперхнется. Вспомни профсоюзную дискуссию — они друг на друга лаяли, а языка общего не находили, потому как спорили не о действительной материи, а об идейной абстракции.
И шепотом на ухо Евлампии Сергеевне:
— Кто власть хотел захапать, тот и преуспел в сем непотребном деле. А кто бороденку интеллигентно теребил, раздумывал, сомневался да шел на попятную, презрев интересы партии и слезные мольбы совести — того волки съели. Я ведь и Николая Иваныча в свое время упреждала — тут христианским смирением не обойдешься: добро должно быть с кулаками. Ты ему благородно дорожку уступил, посторонился сдуру на обочинку, а он тебя, обгоняя, в грязь пихнул, да еще сапогом голову прижал. Потому светлый коммунизм нам с тобой только в гробу и видать: от каждого по способностям, каждому по потребностям, потребности наши будут малые — четыре доски да аршин земли; там-то мы с тобой и со всем остальным работным людом точно будем равны и настанет для нас пора бесперебойного благоденствия…
Я лежу и мне это в диковинку — никак не могу понять странного смысла происшествия. Раньше, бывало, тоже мемуарные разговоры в сомнительный тупик заходили, но чтобы, развивая такую чудовищную самокритику, докатиться до охаивания беспорочных идеалов — это все-таки ошибка, серьезная и политическая. Вождь указывал и направлял нас неоднократно: всякое сомнение есть зло, а железная уверенность — благо, только воля и холодное презренье к жалости, неприятие сострадания к слабым и больным способны привести нас в царство счастья, где не будет сирых да убогих, а будет редкостная порода людей, не подверженных внешним аномалиям и пристрастию природы. Всех калек мы пустим на утиль — что за польза им плутать в ногах у скороходного народа; нам балласт не нужен — смело разгружайте его, товарищи, в водную пучину!
День за днем и вечер за вечером вникала я в беспокойную беседу моих сожительниц. Перед сном надевали они белые рубашки, становились на колени в красный угол и причитали до тоскливого беспамятства и сурового однообразия: