Книга Колокола - Ричард Харвелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки так же, как на колокольне, где я выучился слышать звуки, именно там, в репетиционной комнате, наедине с Ульрихом, я научился владеть своим голосом. Козла можно было бы научить петь, если бы им занимался этот человек! Тем же, кто говорит, что я гений, возникший из ничего, и что талант мой расцвел внезапно, — им скажу я: Упражняйтесь! Упражняйтесь! Ибо нет другого пути к величию.
В те бесконечные часы наедине с Ульрихом я научился держать осанку, выучился правильной фразировке и четкому произношению на латинском языке. Он все время прикасался ко мне. Его ледяные руки то крались вниз по моей спине, то ласкали мою грудь, иногда они опускались почти до икр или поднимались к вискам. Это были такие прикосновения, как если бы вы гладили лепестки цветка. Руки Ульриха выискивали те части моего тела, которые все еще молчали, — он подбирался к самым неподатливым пределам моего звучания. И потому мне кажется, что прикосновения его были волшебными, поскольку голос мой, изначально шедший только из горла, всего лишь за несколько мгновений распространялся по всей голове, а после того как возлагал он свои пожелтевшие руки мне на грудь и на спину, звуки наполняли все мое тело, как будто был я колоколом. Руки Ульриха стремились пробраться вглубь меня. Они находили звучание, спрятанное в напрягшихся бедрах, в сжатых кулаках, в сведенных стопах. Крошечным было мое тело, но стоило мне запеть, и оно становилось огромным.
Придя первый раз ночью к нам в комнату, он споткнулся на пороге, затем наткнулся на кровать и упал, врезавшись локтями и коленями в животы спящих мальчиков. Я выполз из-под своей кровати, как крот из норы, и быстро осмотрелся.
— Где Мозес? — тряс Ульрих Томаса, чьи расширенные от страха глаза уже видели убийцу. — Мне нужно кое-что… Я…
Томас поднял трясущийся палец и указал на мои сверкнувшие в темноте глаза.
Ульрих рывком перебросил меня через плечо и вынес из комнаты. Галереи стояли пустые; аббатство спало. Он прислонил меня к стене — теплое, пахнувшее гнилым сеном дыхание коснулось моего лица. Его нос скользнул по моему носу.
— Я забыл это, — прошептал он, и я мог бы подумать, что он пьян, да только всем было известно, что он к вину не прикасался. — Оно опять пропало!
Он поставил меня на пол, взял за руку и потащил по галереям, и наши шаги были тихими, как шаги призраков.
В репетиционной комнате было темно; он снова поднял меня, и я ощутил под своими ногами стул. Прислушался к Ульриху и снова не услышал ни звука. Тут я начал молиться, чтобы он куда-нибудь исчез. И когда он снова заговорил, я похолодел.
— Есть на свете глухие композиторы, — прошептал он из темноты, — музыка звучит у них в голове. И она так же прекрасна, как и та, что слышим мы, так они говорят!
Я протянул руку, чтобы найти его. Даже не распрямившись в локте, рука коснулась его лица. Он задохнулся от моего прикосновения, и я в страхе отдернул руку.
Но он схватил меня и так сильно сжал мне запястье, что я заскулил.
— Я бы уши свои отдал за это! — воскликнул он. — Отрежьте мне их, и пусть никогда больше я не услышу твоего пения — лишь бы только я мог слышать его там!
Ульрих с силой постучал пальцем по моей голове, отчего я едва не упал, но он притянул меня к себе, и я вплотную прижался к нему. Снова его дыхание коснулось моей щеки, и он зашептал мне в ухо:
— Я лежу без сна, Мозес. Каждую ночь, с тех пор как ты пришел сюда. Как будто ты за окном моим, но дует ветер, и, как я ни стараюсь услышать тебя, у меня ничего не получается.
Его холодный лоб прижался к моему лбу, я ощутил холод его щеки на своей разгоряченной коже.
— Не следовало тебе сюда приходить, — прошептал он.
Он отпустил мою руку и поставил меня на пол. Его шаги удалились. Потом его пальцы пробежали по клавишам. Прозвучала нота.
— Пой, — сказал он.
Я спел. Я так боялся, что меня едва было слышно.
— Нет! — воскликнул он. — Пой! — И ударил пальцем по клавише.
Я сделал глубокий вдох и, выдыхая, прислушался к дыханию в своей груди. Я не стал делать усилий, чтобы раскрыть его, а вместо этого, как учил меня Ульрих, попытался почувствовать, как при следующем вдохе новый поток воздуха потечет к тем самым закрытым местам моего тела, чтобы и они тоже смогли раскрыться. Мой страх пропал. Со следующим выдохом пришел звук — на этот раз тоже не громкий, но зато очень чистый. Мой голос наполнил комнату, и я пел, пока в легких не закончился воздух. Потом наступила тишина.
— А теперь сегодняшнее Credo[15], — сказал он и заиграл тему сопрано из третьей части.
Я запел.
Внезапно я снова почувствовал на себе его руки — руки, ласкающие цветок. На груди, в подмышках, на пояснице. Руки, ласкающие меня до тех пор, пока все эти части моего тела не завибрировали вместе с голосом. Потом он обхватил меня за спину и прижал мою грудь к своему уху.
— Пой! — приказал он.
Я почувствовал, как звучание охватило все мое тело. У меня затряслись колени.
— Да! — задохнулся он.
Я понял, что он прав — никогда еще мой голос не звучал столь великолепно. Так я стоял и пел, а он все это время держал голову у моей груди, словно ребенок, припавший к своей матери.
Вину за появление мальчиков-певчих возлагать следует на святого Павла. Не будь его интердикта[16]— не было бы в них потребы. Женщинам запретили говорить в собраниях, но заставить замолчать женский голос в церкви было бы не под силу и святому Павлу. Несколько месяцев проводим мы в утробе матери, и уши наши привыкают к ее звукам (в моем случае это были ее колокола), так же и церковь, находящаяся в поисках идеальной красоты, нуждается в субституции, замещении. В хоре же Святого Галла никогда еще до этих пор не было голоса прекраснее моего.
Внезапно аббат стал ценить меня высоко, так высоко, как ценил он драгоценный камень в своем кольце или кипенно-белый мрамор для башен своей новой церкви, поднимающейся с земли к небесам. Когда ему доводилось слышать мое пение или у него находилась свободная минута, чтобы понаблюдать за нашими уроками, он жадно улыбался, как будто это было роскошным пиром, который готовился для его услаждения. Молчаливость моя также была ценным качеством. Говорил я только с Николаем, в чьей комнате прятался всякий раз, когда мог ускользнуть от Ульриха с его хором. Но даже тогда не мог я произнести ничего, кроме бессвязного лепета. Когда однажды Николай спросил меня, кто был мой отец, я просто пожал плечами. А когда он спросил, каково мое настоящее имя, я сказал: «Мозес».