Книга Конец «Русской Бастилии» - Александр Израилевич Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глазами зрелого человека смотрел Иустин на свое прошлое. Городищенское подполье виделось ему теперь совсем по-новому. Не слишком ли много там было ребяческого, похожего на игру в «казаки-разбойники»? Впервые пришла мысль, что революция требует не только самопожертвования, подвига, но работы. Прежде всего — работы, неприметной, невидной, которая может навсегда остаться неизвестной.
Да и люди революции теперь казались ему другими. Не сплошь героями, какими они представлялись в дни раздумий в лесном убежище.
Сложность жизни озадачивала. Но Иустин учился понимать ее. Он уже знал, что среди людей, кажущихся хорошими, бывают предатели. И в человеке, будто бы злом, вдруг золотой крупицей проблеснет доброта.
Жизнь камеры, во всех смыслах замкнутая жизнь, раскрывалась перед Жуком неожиданными сторонами. Он понял, что на острове у осужденных законом есть свои законы, мораль и неписаный кодекс.
По этому кодексу допускалось оправдание тех, кого толкнула на преступление нужда, тяжелая жизнь. Украсть у богатого, ударить, даже убить обидчика можно. Украсть в тюрьме у товарищей по камере и профессиональные воры считали недопустимым. Самое тяжелое преступление — переход на сторону тюремщиков, выдача им побега или заговора.
За это каторжане жестоко наказывали. Меру наказания устанавливали сами. Была у них даже тюрьма в тюрьме.
О существовании «собачьего кутка» Иустин узнал таким образом.
В камеру привели новенького. Он не унывал, казался даже веселым. Но впечатление на всех произвел отталкивающее. У него прыщавое лицо в мелких желтых гнойничках. Когда смеется, двигаются уши. Антон Куликов был приговорен к пятнадцати годам каторги за убийство ребенка. Убийце дали бы больше, но он оказался участником «черной сотни», в пятом году в Гавани помогал полиции расправляться с рабочими.
Как раз то, что судом было принято к смягчению вины, здесь, в крепости, камнем повисло на шее Куликова.
В камере устроили над ним суд. Зрелище это было так необычайно, что Жук запомнил его до самых мелких подробностей.
Судей никто не назначал. Судила вся камера. Куликов сначала не верил в серьезность происходящего. Когда ему велели повторить казенный приговор, вынесенный «именем его величества», он ухмыльнулся во весь рот:
— Слава богу с петли сорвался.
— Погоди радоваться, — пробасил кто-то.
— Рассказывай по порядку, — поддержал другой голос, — почто ребенка загубил? И слышь, бобы не разводи. Тут присяжных нет.
Куликов не побледнел, а весь стал землисто-серым. Поднялся, но плечи распрямить не мог. Он посмотрел на суровые, исполосованные морщинами и шрамами лица каторжан, и голос его дрогнул:
— Только не бейте!
При допросе в Петербурге у настоящего следователя Куликов запирался. Сейчас рассказал все.
Защищать и обвинять подсудимого было поручено двум «политикам», Доценко и Богданову, как людям образованным.
Богданов, пощипывая бородку и по-адвокатски жестикулируя, старался разжалобить своих слушателей. Он обращался к их милосердию, говорил, что Куликов уже пострадал за свою вину, а страдание очищает человека.
Молоденький Доценко очень волновался в своей роли «прокурора». Голос его от гнева звенел. Доценко подчеркивал беззащитность жертвы. Он сказал далее, что преступление, как цепь, состоит из многих звеньев, и подчеркнул принадлежность убийцы к «черной сотне», а то, что «черная сотня» связана с полицией, — известно всем.
Каторжане слушали, сидя на нарах. Со второго яруса свисали босые ноги.
Жук смотрел на подсудимого. Куликов уже не ухмылялся. Он как-то странно тянул воздух сквозь сжатые зубы.
Иустин был поражен самой картиной этого суда, и в особенности тем, что справедливости, мудрой человеческой справедливости в нем гораздо больше, нежели в любом коронном судилище под зерцалом.
Приговор выносился поголовным опросом. Каждый должен был высказать свое мнение. И каждый сказал одни и те же слова:
— В «собачий куток»!
Приговор не произвел на Куликова большого впечатления. Он еще не понимал его сути.
Но каждый следующий день и час доказывали приговоренному, что теперь само существование для него невозможно.
С ним никто не разговаривал. Его прогнали с нар, потому что никто не хотел спать с ним рядом. Отказывались есть с ним из одного котелка. А когда он первый жадно набрасывался на щи или кашу, его били.
Избивали Куликова часто: кандалами, до крови, до полусмерти. Он боялся жаловаться. Но надзиратели видели его синяки и понимали, в чем дело. Наконец ради избавления от верной гибели его перевели в другую камеру.
Вот это и был «собачий куток».
Конечно, комендант крепости не признавал собственного суда заключенных, их приговоров и наличия «собачьего кутка». Но на деле не считаться с неписаным законом каторги не мог.
В какую камеру можно было перевести Куликова? Имя осужденного тотчас — стуковкой и через банную почту — становилось известным во всех корпусах, всюду его ждали презрение и побои. Его можно было поместить вместе с такими же, как он сам, исключенными из среды каторжан, предателями и полицейскими наушниками.
Начальство к обитателям этой камеры относилось снисходительно, иногда с поощрением. Но позор «собачьего кутка» оставался несмываемым. Тот, кто попадал сюда, никогда больше не возвращался в обычную товарищескую среду.
Приговор каторжан не знал ни обжалования, ни отмены, ни пощады.
Обо всем виденном Жук много думал. Он старался представить себе, какими могли бы стать эти люди, не изуродуй их жизнь, не толкни на каторгу. Однажды он попробовал поделиться своими мыслями с Орловым. Старшо́й не балагурил, не шутил, как обычно. Ответил с глубокой серьезностью:
— Ты говоришь про какую-то там нашу жестокость. А ты спроси, я за свои полвека слово человеческое слыхал? Видел я, чтобы со мной по-людски обошлись? С чего мне добреньким-то быть? Уж такая житуха…
Во время этого разговора дверь камеры вдруг открылась. На пороге стоял Лихтенштадт. Он неловко прижимал локтем узелок и старался протереть запотевшие очки.
У Владимира был такой вид, будто он очень виноват, что не может как следует рассмотреть своих новых товарищей по камере. Глаза смущенно мигали.
Иустин подбежал к двери. Как ему не хватало «очкастого», его соседства, его стука. Он обнял Владимира, ткнулся щетинистой бородой в щеку товарища.
Орлов юлил здесь же. Он ощупывал узелок Лихтенштадта.
— Баринок, табачку нету? Больно тощее у тебя имущество. Ась?
— Ива-ан! — предупреждающе протянул Жук.
18. Школа
«Мама! Письмо это неожиданное и по времени и по содержанию. Вероятно, оно несколько огорчит тебя, но что делать — жизнь учит мужеству причинять близким огорчения, когда это необходимо… Может быть, эгоистично? Да, эгоист, и в каком смысле, я скажу дальше. Но ведь это же вечная истина, что „умирать можно за других, жить — для себя“…
Существо: мое