Книга Мама на нуле - Анастасия Изюмская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Подпишите согласие на наркоз!
Я малодушно подписала. Да что там – я б с удовольствием ушла в какой угодно наркоз, если бы после него можно было проснуться и обнаружить, что все это сон.
Крика все не было. Ева не дышала. На лицах врачей были сочувствие и… страх. Вот от этого страха хотелось провалиться в небытие.
Не сон. Это было моей первой мыслью.
– Как Ева? – преодолев ужас, спросила я.
– Ева, к сожалению (сердце вниз), в реанимации (бешеная радость – жива!).
Все остальное: отсутствие самостоятельного дыхания, судороги – я решила погуглить позже. Сейчас главное: я родила дочь, и она жива.
«Реанимация» – звучит почти как «рай».
Не знаю, что подумала акушерка, но я улыбалась.
1. Реанимация в роддоме – это жизнь по строгому графику. У мамы есть полчаса посещения, раз в три часа на то, чтобы сцедить молоко и «пообщаться с ребенком». Я приходила в реанимацию, сцеживала, и у меня оставалось 15 минут; дочка сначала находилась в лечебном сне, потом ее потихоньку из него вывели, но ничего особо не поменялось – она не двигалась и никак на меня не реагировала. Я говорила ей все эти правильные слова про то, что она сильная и мама ее любит, и бабушки-дедушки ее любят, и все ее ждут, но… чувствовала я себя при этом как человек, который разговаривает сам с собой. И – да, я ее гладила, потому что с самого начала спросила, можно или нет, и оказалось, что да. Она была на ощупь как теплая бархатная резина – совершенно неземной и… неживой материал. Один раз я протащила в трусах телефон и сфотографировала ее (было ужасно стремно попасться), это оказалось очень важно для всех: Ева наконец-то перестала быть абстрактным персонажем – обрела лицо, стала самой собой. Для всех, кроме меня.
В общем, во время посещения я чувствовала себя слегка бесполезной. Да, я давала свое молоко, но при этом я видела, что дети, докармливаемые смесью, чувствуют себя лучше. Я теряла веру в себя.
Иногда удавалось поймать врача, который обычно ничего по существу не говорил.
Один раз в день, если повезет, можно было пообщаться с завотделением, которая тоже, впрочем, ничего толком не говорила. А как-то раз мне не повезло, и я торчала на скамейке в реанимации два часа, так как в роддоме затянулось общее совещание.
Все это деморализует.
Даже меня, которая эпатировала мам в реанимации своей улыбкой и легкомысленным настроением, это вгоняло во фрустрацию и рефлексию. Неизбежно начинаешь думать: а что же все-таки произошло? Почему? Перебираешь все свои косяки за беременность, и эти мысли ходят, и ходят, и ходят по кругу. В какой-то момент начинаешь медленно сходить с ума в этом немного даже кафкианском абсурде.
– Вы поймите, это реанимация, сюда просто так не попадают.
Ты слышишь, как это говорят трем мамам до тебя, а их дети в соседних кювезах при этом двигают руками и ногами и выглядят вполне живыми, в то время как твоя выглядит овощем. И всё, что говорят, – «Состояние тяжелое, но ей не стало хуже, это хорошо. Можно радоваться».
Потом в какой-то момент дочке снижают дозу лечебного сна, и снова появляются судороги, и вместо «Не стало хуже» говорят «Сложно делать какие-то прогнозы».
А еще старшая дочка – мой старший теленок, ребенок, который ни разу до этого не ночевал без меня, мой любимый, ни с кем не сравнимый малыш, который каждый день ждал маму, приносил ей передачи в роддом; а маму не выпускали к ней из-за карантина.
Я звонила, писала ей сказки, общалась по видеосвязи, я билась головой о ледяную стену, почти не получая обратной связи. Одну дочку я видела 9 раз в день, но она никак на меня не реагировала, а другая была далеко.
В один из дней соседка по реанимации, которая лежала в другом отделении, рассказала мне, что из одного окна близко видно улицу, и туда ходят мужья тайком смотреть на детей. Я написала мужу – и он привел мне Аню. Маленький гномик в красном комбинезоне, на фоне серой московской зимы, рядом с небритым, осунувшимся мужем – она стояла далеко-далеко, а я сидела, скрючившись, на балконе, и мы говорили по телефону. «Мама, я тебя вижу», – говорила она. «А я тебя», – отвечала я и махала рукой. И так много-много раз. Я очень боялась, что она спросит меня про звездочку. Когда я уезжала в роддом, то мы с ней взяли каждая по брелку в виде мягкой серебристой звездочки – на память друг о друге. Но моя звездочка осталась где-то вместе с вещами в приемном покое.
Меня все спрашивали: «Ну что, ну как?» Все ждали от меня новостей, в первую очередь хороших. Каких-то действий. Чтобы я пошла, что-то выбила из врачей, чего-то от них добилась. А я не могла, я могла только тупо ходить в реанимацию раз в три часа, сцеживаться, гладить дочку, давать ей горошины, механически говорить правильные слова. Мой ребенок не дышал сам. Моя дочка была в заложниках у врачей. Я была в заложниках. Сил не было. Эмоций не было. Общаться ни с кем не хотелось. Легче было общаться с соседками по палате – им было, в общем-то, все равно. Они выпишутся завтра и не вспомнят про меня и Еву уже на второй день.
Потом настал день перевода из реанимации роддома в реанимацию Морозовской ДКБ. Мне сообщили об этом с утра и тут же огорошили, что машина может прийти в любое время, так как она одна и забирает детей из всех роддомов, но я могу приходить и сцеживаться по графику, пока Еву не заберут – и нет, я не могу с ней поехать, она поедет одна.
Как?! Я была близка к краю отчаяния, но… мой ребенок не дышал без аппарата ИВЛ, поэтому какая разница…
Когда за Евой приехали, меня позвали, чтобы я могла ее проводить; из кювеза ее перегрузили на каталку, куда на ходу заскочила врач скорой помощи с ручной помпой и стала дышать за мою дочь, пока их везли по коридору, они удалялись, удалялись…
Завотделением шепнула мне на ухо: «Ева молодец – задышала сама, когда мы ее отключили». Сердце подпрыгнуло. Но радости не было. И еще она посоветовала позвонить через 40 минут и узнать, как она доехала, а не через 2 часа, как мне изначально сказали, и намекнула узнать насчет подвоза молока (это было ценно, так как, если бы я сама не спросила, Ева бы весь следующий день провела на смеси, а я бы, как оказалось, торчала без толку одна в четырех стенах).
Я побрела выписываться без ребенка. В том же роддоме, с крыльца которого 3,5 года назад я торжественно, на двенадцатисантиметровых шпильках, выпорхнула с красиво завернутой Аней на руках.
Мне выдали ашановскую тележку, я сгрузила туда все вещи, и вместе с медсестрой, по звонку мужа, мы поехали вниз (медсестра должна была забрать казенную одежду и тележку). На выходе случилась небольшая заминка: на выписке была очередь из мам с детьми. Мамы переодевались, им накручивали ленты на кульки, их встречали родственники с цветами, шарами и вспышками, а тут я со своей тележкой.
«Не, я не претендую, – успокоила я медсестру, – мне бы одежду свою найти и переодеться». Медсестра куда-то побежала и принесла ключ: «Вот, говорит, одежда в той комнате, а переоденьтесь в соседней, только быстро, халат и ночнушку в тележку бросьте и к лифту откатите».