Telegram
Онлайн библиотека бесплатных книг и аудиокниг » Книги » Современная проза » Сказки нашей крови - Владимир Лидский 📕 - Книга онлайн бесплатно

Книга Сказки нашей крови - Владимир Лидский

116
0
Читать книгу Сказки нашей крови - Владимир Лидский полностью.

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 2 3
Перейти на страницу:

Бахадыр Гирей, воевавший Крым, добывал полуострову независимость от империи османов – и добыл! – потому как запорожцы и крымцы в малом числе победили и в прах обратили многочисленного неприятеля… а Павлюк, кстати, верный друг и соратник Бахадыр Гирея, был, по слухам, покрещенным турком и носил в своей короткой жизни столь имен, сколь могли носить только самые отъявленные аферисты: Павлуга, Паулус, Палий, Баюн, Бут, Карп Павлович Гуздан, Павло Михнович или просто Полурус… страшную судьбу уготовил ему беспощадный рок: за предводительство в бунте против шляхты с него заживо содрали кожу на варшавской площади… и подобные страшные сказки рассказывались бесконечно – от имени к имени, от эпохи к эпохе, но неизменно и фатально они возвращались всегда к дедушке Леванту Максудовичу, или как звали его в Крыму – Леванту Мурзе, к министрам внутренних дел империи Сипягину и Плеве, к Балмашеву, Гершуни, Азефу, к каторге и ссылке (и к «Каторге и ссылке»[1]), к парижской эмиграции… да к чему только они ни возвращались! и всегда, всегда в этих сказках присутствовала старинная шкатулка, в которой хранились с прошлого века бесценные сокровища, непостижимо связанные с именем немецкого поэта, последнего поэта романтической эпохи, а через него – страшно думать! – с именем основоположника, одного из авторов «Манифеста Коммунистической партии» – страшного бородатого старца с пронзительными глазами, похожего на злобного карлика… и потом по кругу – от основоположника – через Бакунина, Герцена, Плеханова – снова к мифическому дедушке, которого судьбу в нежном возрасте ты вовсе не можешь осознать, – ум твой для этого еще не развит, а жизненного опыта у тебя и просто нет, однако теперь, в зрелости является вдруг у тебя (а может, не только у тебя) возможность интерпретировать прошлое не так, как учили в средней школе, институте и на партсобраниях, – интерпретировать и вообще по-иному оценивать историю, а ты, ясно осознав это и мучительно вглядываясь в более чем столетнюю даль, пытаешься продраться сквозь окаменевшие наслоения неправды, копаешь, разглядываешь находки, чистишь и моешь их, высушиваешь, всматриваешься через волшебное стекло, освещаешь отовсюду и наконец видишь: со стороны Большой Морской по слегка влажной площади Синего моста солнечным весенним днем, заштриховавшим город короткими тенями, выходит молодцеватый офицер в ладно сидящем адъютантском мундире с погонами поручика и уверенно направляется к Мариинскому дворцу, где расположены Государственный совет и Кабинет министров Империи… день так хорош и весеннее солнце уже привечает пробуждающихся от спячки петербуржцев, бодрее и увереннее глядящих на тяжелую невскую воду, подсыхающие улицы и еще голые, но вот-вот готовые очнуться ветки деревьев; лихачи, снявшие свои сермяжные зипуны, носятся по улицам с особенным весенним шиком, возможным лишь в самом начале балтийского апреля, который именно и диктует им это раннее раскрепощение, а поручик идет уже вдоль дворцового фасада, с достоинством отдает честь встречным офицерам и, подходя к главному подъезду, замедляет на мгновенье шаг: тут стоит гигантского роста могучий иноверец, дворник, похожий на самого настоящего абрека, – лицо у него волевое, дерзкое, губы растянуты в ухмылку, хищный нос клюет пространство, а глаза так и горят огнем ненависти и жажды убийства, – фальшивый поручик вглядывается в его лицо и остается доволен, понимая, как кипит кровь напарника, и чувствует закипание своей… сердце его бьется, ладони потеют, и он вдруг спохватывается, внезапно осознав, что это возбуждение, катастрофически похожее на возбуждение перед соитием, следует скрывать, – он берет себя в руки, гасит взор, чуть замедляет шаг и уже спокойно ухватывает массивную дверную ручку… в это мгновение пространство вокруг него сгущается, время как будто замедляет ход, и все движения героя тоже замедляются как в хорошей пантомиме… он входит внутрь и видит перед собой просторный вестибюль; скоро начнется заседание министров, и герой, остановившись, цепко наблюдает: важные господа церемонно приветствуют друг друга, коротко обмениваются незначащими репликами… он, несколько нервничая, и в некоторой даже панике раздумывает, куда ему следует направиться… глаза его лихорадочно блестят, да так, что опытный сыщик, присмотревшись, непременно учуял бы здесь злодейский умысел, но вестибюль Мариинского дворца в сей час, слава богу, свободен от въедливых ищеек, и фальшивого поручика спасает от разоблачения полное отсутствие внимания к его персоне… он против обыкновения бледен, ибо в иное время свежие щеки его заливает молодой румянец, ибо отчего ж не быть румянцу у цветущего двадцатилетнего юнца… сердце его колотится, и он ловит себя на мысли, что ему все-таки хочется уйти, но в этот миг… парадная дверь отворяется и в сопровождении свиты в вестибюль входит Дмитрий Сергеевич Сипягин… поручик, повернувшись, делает несколько шагов в направлении министра, отдает ему честь и охрипшим голосом бодро произносит: ваше высокопревосходительство… тут происходит некая заминка, и министр вместе со свитой останавливаются в замешательстве, поскольку происходящее определенно не согласуется с дежурным протоколом, – офицер же, пытаясь быстрее заполнить возникшую паузу и сильно торопясь, продолжает: ваше высокопревосходительство, вам пакет от Великого Князя Сергея Александровича… из Москвы!.. – от кого? – переспрашивает Сипягин, изображая на лице крайнее удивление… – от Великого Князя, – протягивая депешу, повторяет поручик, – Сергея Александровича… – министр снимает с правой руки перчатку, принимает пакет и тупо смотрит на его сургучную печать, желая, очевидно, задать дополнительный вопрос, но тут… все вокруг них снова замедляется, и офицер, словно во сне, с трудом преодолевая сопротивление вязкого и липкого воздуха, выхватывает из кармана шинели новенький бельгийский браунинг и, отступив на шаг, со словами «так поступают с врагами народа!» стреляет в сановника!.. свет меркнет, занавес опускается; впрочем, это лишь первый акт страшного спектакля, который бабушка изображает лицом и рассказывает таким голосом и с такими интонациями, будто пытается напугать внука с внучкой новой сказкой про пожирателя детей или, может быть, про истребителя невинных жен, – надо сказать, в целом ей это неплохо удается, причем, настолько, что и спустя годы воспоминания о преступлении в Государственном совете пугают Артема не меньше, чем виденные им лично недавние одесские ужасы; ему кажется, что в вестибюле дворца он стоял около убийцы, с левой стороны, сразу за колонной и вполне мог отвести его руку, твердо сжимающую совсем нестрашный на вид бельгийский браунинг… но, подросши, кончив школу и историко-архивный институт, одолев сотни умных книг и хорошенько порывшись в бумагах различных канцелярий, он все пытался возражать непреклонной своей бабушке, пеняя ей на отсутствие в ее глупых россказнях задокументированных фактов, разоблачая вопиющий антиисторизм ее вредных баек и указывая на сознательное искажение давно проверенной, отредактированной и внесенной в анналы информации; слава богу, бабушка далека была от академической среды и не общалась с авторами школьных пособий и учебников, – в противном случае и жизнь ее повернулась бы как-нибудь иначе; возражений она, впрочем, не ждала и продолжала упорствовать в своем агрессивном мифотворчестве: как только Гершуни поставил вопрос о ликвидации Сипягина, так сразу же и подвернулся ему – Гершуни, разумеется, – слегка ненормальный студент Балмашев, молодой дурачок, даже и не достигший к тому времени совершеннолетия, человек крайне амбициозный, экзальтированный, однако честный, прямодушный и простой, который воспитывался в семье политического ссыльного, бывшего народника Валерьяна Александровича Балмашева, проживавшего в Саратове и занимавшего в тамошней городской библиотеке скромную должность библиотекаря, почитавшего долгом своим быть воспитателем и нравственным ориентиром подрастающей провинциальной молодежи, что не мешало ему, впрочем, пить горькую так, как не пил в Саратове, а может, и вообще нигде под небом многострадальной Российской империи самый распоследний сапожник; этот ответственный отец воспитал своего Степана в духе любви к страдающему мужику и завещал, надо думать, сыну свой народнический опыт, который был вполне исчерпан уже в период так называемого хождения в народ, когда бродячих дворянчиков этот самый мужик в большинстве случаев без дальней мысли просто матом покрывал, не умея выразиться деликатнее, дабы передать несложную и ясную в своей прозаической прозрачности мысль: не лезьте, ваше благородие, со своим уставом в чужие монастырские владения, а идите-ка вы лучше в… или даже на… сын же Степа сызмальства был очень восприимчив и, судя по всему, вполне мог в будущем продолжить дело батюшки, – да и продолжил, как нам теперь известно, правда, настолько радикально, насколько родители его и думать не могли, в особенности матушка, искренне считавшая Степана абсолютным ангелочком и с неодолимой силой убеждения рассказывавшая позже адвокату Люстигу (защищавшему в уголовном процессе юного губителя безвинных душ), как мутило Степу от одного только вида крови, и он не то что курицу зарезать на дворе не мог, а и смотреть, как сие делают другие, был не в состоянии… в сторону, впрочем, убийцу, ведь необходимо же сказать, за что Боевая организация эсеров в лице сатанинского Гершуни постановила стереть с лица земли Дмитрия Сипягина: он, изволите ли видеть, среди иных царских сатрапов был самым кровожадным и более иных просился – по меткому выражению обвинительного заключения эсеров – под искупительную пулю; так, исполняя его приказы и устные установления, полиция избивала на демонстрациях студентов, рабочих, ремесленников, не щадя, пожалуй, даже женщин, арестовывала, судила, ссылала… а кто ответит за кровь батумцев и обуховцев, голодные рты которых заткнули сгоряча свинцом? и чьими руками это сделали? своего же брата солдатика руками, бывшего мужика, такого же забитого, бесправного и полуголодного… для чего в России гражданина науськивают на гражданина и нарочно ищут противоречий между братьями? ежели у тебя нынче осьмушка хлеба, а у меня – четверть, так надобно тебя направить противу меня, а ежели у меня алтын или того паче – полушка, а у тебя – целковый звонкий, знать, тогда уже мне по твою голову искать причину! или – лучше того: крикнуть народ супротив инородца да выпустить на волю его перины заодно с его мозгами!.. вот Сипягин, словно верный пес, во всю жизнь свою стоял крепко за хозяина, коему еще и присягал, и как же ему не стоять? знамо дело, свято соблюдал все уже установленные установления да изобретал новые охранительные меры, поделом же ему, собаке, даром, что честный человек, да и нужды нет, что честный, мало ли, кажись, в отечестве честных-то людей… не берем в расчет и недавнюю его женитьбу – супруга его вообще к делу не идет… хотя гуманность, думается, проявлять нам все же надо: вот ежели, к примеру, на месте теракта случится некстати посторонний человек, ну, там женщина или, хуже того, – ребенок без призору, – так в сем случае покушение следует немедля отложить, но не окончательно, а лишь отодвинув исполнение справедливого возмездия на иное, более подобающее время, исключающее возможности убиения безотносительных и ни в чем не повинных вообще людей… юный Балмашев был дерзок и идеологически прямолинеен, курицу он, конечно, порешить не мог, а вот освободить страждущее человечество посредством убиения царского сатрапа очень даже мог, потому что маячила ему впереди какая-то обманная мечта: будто бы единственное мгновенное деяние, хоть бы и насильственное, сей же час приведет мир к страстно желаемой гармонии, и все само собой как-то установится, но! – этот человек ведь мог и струсить – хотя бы в силу сентиментальности характера, он был тверд, но и мягок, решителен, но и в некотором роде мнителен, отважен, но и местами все же слишком осторожен, это был, в общем, ненадежный, несколько истеричный человек, но Гершуни настоял, несмотря на большое количество желающих, чтобы именно ему, Балмашеву, доверили исполнение этого важного теракта, а для того чтобы дело было верным, дал в напарники гордого татарского князя Леванта Максудовича, который к тому времени уже прозывался Леоном Максимовичем, – дал для того, чтобы поприкрыть тылы и в случае какого-нибудь непредвиденного сбоя довести дело до логического завершения… потому и стоял этот железный человек в назначенный день возле главного подъезда Мариинского дворца, щеголяя облачением строгого дворника, повелителя окрестностей, в фигуре коего, если приглядеться, было что-то оперное, а то, пожалуй, опереточное, но уж во всяком случае вполне достоверное и соответствующее местным реалиям, – маскарад оказался очень точным и практически не обращающим вниманья на себя, за что благодарить, конечно, нужно было в первую очередь Гершуни, ибо первоначальный замысел его, опасный и неверный, состоял в идее одеть Леона Максимовича также офицером, а офицерская форма все-таки не очень шла к гренадерскому росту Леона Максимовича да к его инородной наружности, пусть и схожей – хотя бы и отчасти – с наружностью кавказских офицеров: те отличались выправкою, гордой статью и особою молодцеватостию, Леон же Максимович имел только нечто зверское в лице и особенно в глазах, – это выражение какой-то кровожадности вкупе с большим горбатым носом, мохнатыми бровями и дочиста бритой головой зачастую останавливало внимание людей, и потому, отправляя приметного князя к Госсовету, Гершуни строго-настрого приказал ему держать очи долу, что и исполнялось до известного момента, до той как раз поры, пока ряженый дворник, услышав голос браунинга, явственно донесшийся из недр дворца, а следом – крики изумления, и, прислушавшись к внезапно наступившей тишине, означавшей, очевидно, заминку или неудачу, не вломился всей тушей своею в вестибюль, где уже скручен был всклокоченный Степан и медленно оседал на руки подоспевших мундиров раненый Сипягин, – князь вломился и, выхватив из-под дворницкого фартука такой же точно, как у Балмашева, бельгийский браунинг, взялся стрелять, и мундиры шарахнулись в панике по сторонам… а потом, несколько времени спустя, уже сидя в крепости, оба они – и Леон Максимович, и Балмашев – не только ничуть не раскаивались в сделанном, а наоборот, – радостно приветствовали свой успех, мысленно поздравляя и себя, и Гершуни, и Боевую организацию в целом, хоть и знали точно, что им непременно вынесут смертный приговор; родители Степана, правда, надеялись на милость, – ведь сын не перешагнул рубежа совершеннолетия, а подростков закон иной раз все-таки щадит; впрочем, Балмашев, как истинный фанатик, жаждал казни и смертью своею хотел сказать миру последнее проклятие, ибо мнение его было таково: мир этот, во всяком случае российский, только и заслуживает проклятия, пусть сгорит да и провалится к черту в преисподнюю, ибо только на его обломках потомки смогут построить справедливый, ласковый к народу мир, – посему не сделал Степан в суде ни единого движения, дабы спасти по возможности едва начавшуюся жизнь свою, хотя Люстиг и искал ему спасения, более того, юнец всячески усугублял вину дерзкими и отнюдь не покаянными речами, высказываясь в весьма парадоксальном смысле: пособник его – вовсе не сидящий поблизости на лавке подсудимых дерзкий князь, а все русское правительство, и я не стану, мол, да и не могу отрицать участия своего в противуправительственной пропаганде, которую я вел в бытность мою в университете, но никогда, никогда не замышлял я убиения себе подобных и не призывал к террору, – совершенно же напротив, ратовал за конституцию, паче того – за неукоснительное соблюдение порядка, однако же правительство сумело убедить меня, против ожидания, в обратном, в том именно, что юстиция в стране почила безвозвратно и пра́ва нет, а вместо них царят в империи насилие и произвол, супротив которых действовать возможно только силой, и спроси те же меня – из каких соображений я покушался на Сипягина? – а я в ответ скажу: обратитесь к прочим русским – почему не убили до сих пор?.. сей дерзости, непонятной никому, вполне было достаточно присяжным, чтобы единогласно вынести вердикт «виновен», – таким образом, утаскивал он следом и подельника, и обе головы в сем случае предназначались плахе, то есть в смысле фигуральном, а, придерживаясь фактов, – их ждала петля, однако ж Вильгельм Осипович Люстиг, как и было сказано, все же пытался их спасти и по вынесении присяжными вердикта убедил матушку Степана подписать прошение на высочайшее имя с просьбой о помиловании сына, но Государь, ознакомившись с прошением, пожелал моления о милости от самого убийцы, на что тот ответил торжественным отказом, и даже председатель Комитета министров Дурново не смог склонить его к изменению решения; Дурново и в самом деле хотел спасти юродивого Степу от неминуемой веревки, а Степа еще со свойственным ему гротескным юмором и иронизировал: вам, дескать, труднее повесить меня, нежели мне – покинуть этот мир и не будете ли вы, мол, так любезны впредь оградить меня от высочайших милостей, впрочем, хочу вас попросить: пусть мне дадут крепкую веревку, ибо, я знаю, вы, дескать, вешать не умеете… так Дурново был в чрезвычайной степени убит этим разговором и, придя к матушке Степана, заявил: сын ваш – не человек, а камень; тогда же прошение о помиловании Леона Максимовича было против ожидания отклонено, хоть он и не жаждал своей казни в той степени, в какой мечтал о ней подельник; тогда Гершуни решил устроить смертникам побег, хоть бы и из Шлиссельбурга, но Балмашев и тут отказался наотрез, посему побег устроили лишь князю, а несгибаемый сын народовольца, не бросив безумной мысли смертью своею смерть попрать, третьего мая на рассвете отправился на эшафот, являющийся в сем апокрифе скорее романтической фигурой речи, нежели в самом деле эшафотом, – тут ни убавить ни прибавить, потому что бабушка, по воспоминаниям Артема, и всегда была чрезвычайно склонна к излишней романтизации событий, но так или иначе 3-го мая 1902 года, рассветным утром, а лучше сказать, в четыре часа ночи государственный преступник Балмашев Степан, дворянский сын, согласно статье 963 Устава уголовного судопроизводства был взведен жандармским полковником Яковлевым к виселице на малом дворе Старой тюрьмы и повешен без покаянья и последнего причастия, хотя и было предложено ему за полчаса до казни получить напутствие православного священника, специально прибывшего в крепость, но преступник заупрямился и на пороге смерти крикнул: не желаю! – отказавшись приложиться ко кресту и оскорбив при сем доброго пастыря словами с лицемерами дела иметь не буду никогда!, а после акта казни Балмашев двадцать шесть минут был еще в петле до той поры, пока военврач Руднев не констатировал смерть приговоренного, труп коего после подписания медакта был уложен в гроб и направлен к месту последнего успокоения… а Гершуни мог разве устроить им побег? один только некий Ромашов лет пятьдесят тому назад, то есть от того события, о коем речь и, значит, – в середине XIX века бегал из той крепости, сговорившись с солдатами охраны, и сколько раз выговаривал бабушке Артем за подобные фантастические байки, но это ее только распаляло: что ты вообще знаешь, mon cher ami, о Боевой организации эсеров, этих демонов революции, и как можешь ты судить об их возможностях? а я, между прочим, видела кое-что своими глазами и ты бы, дескать, помолчал, когда бабушка делится с тобой неизвестными истории подробностями своей личной жизни и судьбы: да, конечно, руководители Боевой организации были циничными подонками, и это относится не только к известному предателю Азефу, но и к Гершуни, и даже к Савинкову, но за своих боевиков они горой стояли, потому что те были им нужны, – и вот за Леона Максимовича заплачены были немыслимые деньги, подкуплены люди и нанят утлый челн; план был беспрецедентный, дерзкий и, в некотором роде, просто хамский, – князь бежал из-под носа охранителей, был вывезен за город, переодет и снабжен подлинными документами на имя некоего петербургского мещанина Авеля Акимова; архивные бумаги, правда, трактовали означенную фантастику намного прозаичнее и уж, во всяком случае, точнее: князь, решив оттянуть время своей казни, заблаговременно вошел в сношение с Особым отделом Департамента полиции и посулил заинтересованным чинам сообщить кой-какую информацию, ему с готовностью поверили, переведя его в столицу, он же стал тянуть, вилять и всячески уклоняться под разными предлогами… прошло время, немалое, надо сказать, и в Особом отделе наконец додумались: Леон Максимович дерзко и почти в открытую водит за нос высокие чины, – тогда уж с казнью решили не тянуть, а Гершуни за то время успел хорошенько подготовиться, и в тот час, когда князя в сопровождении четырех конных полицейских повели к петле, боевой эсеровский отряд уже ожидал их на подступах к маршруту, и тут театр во всей своей красе вернулся, став в рифму к ряженому дворнику, чей опереточный наряд так гармонировал с фасадом Мариинского дворца: это смотрелось как в подлинном театре, хотя, глядя из 2015 года на события более чем столетней давности, лучше, конечно, думать о кино, ибо акт побега из-под виселицы был поставлен в лучших традициях социалистического реализма: князь шел внутри жандармского прямоугольника, кони цокали подковами, жандармы в некоторой предутренней сонливости глядели вдаль и по сторонам, не замечая ничего крамольного, лениво потряхивали поводьями… вдруг – выстрелы, и кони, взвившись на дыбы, едва не сбрасывают наземь седоков… тут суматоха, крики, гортанные ругательства и стоны раненых, взбесившиеся боевики, двигающиеся как марионетки и без надобности размахивающие штатными бельгийскими браунингами, – впрочем, были еще один наган и еще один веблей[2], – жандармская фуражка, покатившаяся в сторону, оскаленные морды коней… безвольно откинутая рука на грязной мостовой, мечущийся под пулями князь, разбросанные тела убитых и раненых жандармов, пороховой дым и – крупно – угол рта, полуоткрытые губы и жандармские усы, заливаемые кровью… веревка сохранила девственность, приговор не удалось исполнить, чьи-то головы потом слетели, не говоря уж о погибших, и станет ли кто-то после этого с ученым видом – так, как умели это делать советские профессора-обществоведы, – рассуждать о роке, упирая на то, что фатум есть буржуазная выдумка, и, не понимая вовсе случайности судьбы, ибо не герои-стахановцы приводят новую историческую общность людей различных национальностей к светлому коммунистическому будущему, а богини-пряхи, с одинаковым успехом способные создать как пеньковую веревку, так и полувоенный френч из защитного сукна, – более того: когда Клото прядет, Лахесис отмеряет, а Атропос перерезает жизненную нить, значение воли человека вовсе исчезает, хотя… иной раз равнодушный жребий и спасает тебя, как это было в случае, например, с обер-прокурором Святейшего синода (тем самым, который, между прочим, простер совиные крыла) Победоносцевым, предназначенным к закланию одновременно с благодушным министром МВД Сипягиным, и уже почти положенным на жертвенный гранит, но ускользнувшим от судьбы, а может, и наоборот – спасшимся благодаря судьбе, которая под хмурым петербургским небом выстроилась так: 2-го апреля в час пополудни, когда Сипягин как раз прибыл к Мариинскому дворцу, из Синода вышел Победоносцев, к которому должен был приблизиться некий боевик, вызванный телеграммой из провинции, однако молодой телеграфист, всего только три дня как выпущенный из учеников, в силу волнения или невнимания перепутал при подаче телеграммы две буквы в именованьи адресата, вследствие чего этот самый адресат условного послания не получил и в Петербург, понятно, не приехал, отчего первоначальная картина удачно задуманного убийства сразу изменилась: Победоносцев встал с приготовленного ему жертвенного камня, небрежно отряхнулся и последовал… куда он там последовал, – только черти знают, но очевиднее всего – в Сенат… – и, значит, наш обер-прокурор стоит, получается, в раздумьи на Галерной невдалеке от триумфальной арки и не знает, какую беду отвел от него телеграфист, а на полотне экрана выглядит все это так: мрачный убийца с протянутой рукой, в которой зажат револьвер на сей раз неизвестной породы, опускает вдруг оружие и начинает двигаться чрезвычайно странным образом, а именно – назад спиной, проходит некоторый путь, и тут в кадр въезжает тоже почему-то задом ободранная пролетка с ванькой впереди, убийца садится, и пролетка, продолжая ехать прежде лошади, резво двигается по направлению к вокзалу, Николаевскому, надо полагать… и так далее, – вплоть до посадки террориста в поезд, – разумеется, задом наперед, – и появления его в месте назначения, то есть правильнее сказать все-таки – в месте отбытия… посему напрасно ты, голубчик, – адресовалась бабушка к Артему, – так жарко возражаешь противу доказанных самою жизнью упрямых аргументов… не нравится тебе? на твой взгляд бездоказательно? предлагаешь привести новые примеры? изволь, mon cher ami, вот тебе пример: 15 июля 1904 года в девять часов утра капитан лейб-гвардии Семеновского полка Максимилиан Цвецинский выехал на Измайловский проспект, торопясь к поезду, отходящему с Варшавского вокзала в девять тридцать, и вовсе не зная ничего о том, что нить его жизни без согласования с ним уже безжалостно вплетена в историческое полотно, – министр внутренних дел Плеве, сменивший на этом посту недавно убитого Сипягина, в те же девять часов также выехал на тот же Измайловский проспект, едучи с докладом ко двору, и кучеру министра не нужно было указывать на то, что двигаться следует по центру проспекта, как можно дальше от потенциально опасных тротуаров, хотя бы и заполненных по обыкновению филерами, сыщиками, полицейскими и охранниками 3-го делопроизводства, которые при всей своей наблюдательности и высочайшей выучке не видели слившуюся с обывателями группу террористов, следовавших по Обводному каналу и свернувших затем в первую роту Измайловского полка, где некий Боришанский двинулся вперед, а Созонов с десятифунтовой бомбою в руках, напротив, несколько отстал, – страховал его Каляев, поэтический бес и будущий убийца великого князя, – замыкали группу, прикрывая тылы и возможные пути отхода, Сикорский и дедушка Леон, князь Левант Мурза, переименованный уже согласно новому, купленному за большие деньги паспорту, в петербургского мещанина Авеля Акимова; акция была продумана: Боришанский пропускает Плеве и запирает Измайловский проспект, Созонов – главный козырь, но ежели он промахнется или будет схвачен до свершения акта революционного возмездия, то в дело вступят Каляев, Сикорский и новоиспеченный мещанин Акимов, – кровавый сатрап Плеве не уйдет от бомбы, но неизвестно, как все сложилось бы, не будь в тот час на проспекте капитана лейб-гвардии известного полка, ехавшего впереди министра; за семь минут до девяти Сазонов в железнодорожной форме спустился с моста Обводного канала и быстро двинулся к Варшавской гостинице, а Боришанский в это время уже находился возле угла первой роты; Каляев, Сикорский и Акимов контролировали ситуацию по ту сторону канала, – таким образом, министр был надежно заперт, но! неизвестно все-таки, удалось бы Созонову удачно бросить бомбу, – может быть, он ее и не докинул, а Боришанский, для примера, растерявшись, пропустил бы вдруг карету, и Плеве удалось бы выскочить с проспекта, но Клото уж спряла, Лахесис отмерила, а Атропос занесла свой нож, ножницы или что там у нее, чтобы отрезать эту нить… только еще не факт – смогла бы или нет, – мало ли какой случай помешал бы ей… нет, не так – это как раз она и распорядилась: бравый капитан Цвецинский закрывал дорогу Плеве, – министерский кучер, пытаясь обогнать его, взял влево, опасно съехав к тротуару, где как раз стоял в гипнотическом оцепенении Созонов… натянув вожжи, он, то есть, конечно, кучер слегка попридержал коня, и карета, словно войдя в некое тягучее пространство, с усилием стала преодолевать зыбкую субстанцию проспекта и… обходить… обходить пролетку капитана… Созонов очнулся и шагнул… карета министра была очень близко, Плеве успел еще мельком взглянуть в безумные глаза убийцы и понял… Атропос – неотвратимая, неминуемая, непреклонная уже подняла руку, чтобы сделать последнее движение… в этот миг в карету министра полетела бомба!.. в тишине бомба взорвалась, и со стен домов медленно посыпались бликующими веерами стекла, по проспекту расползся черный дым, и словно в вате, с усилием подымая ноги и руки, забе́гали по развороченной мостовой мелкие людишки… раненый и контуженный Созонов, лежа на асфальте, едва открыл глаза и сквозь красную пелену заливающей лицо крови увидел перспективу проспекта… кто-то изо всех сил пнул Созонова грязною кирзою, и тут у него открылся слух: крики, стоны и истерические визги хлынули ему в лицо… звон стекла, топот беспорядочно снующих ног и эхо взрыва, многократно отразившееся от домов… убитых и раненых оказалось очень много – Плеве был разорван в клочья, кучер министра и случайные прохожие лежали без жизни на вздыбленном проспекте; к слову сказать, Цвецинский тоже не ушел от злой судьбы, хоть и не был виноват ни в чем, – если уж подходить к делу без пристрастия; он был ранен очень тяжело, что не помешало ему вскорости поправиться, служить, командовать ротою и даже принять в известное время участие в Великой войне, получив на той войне за свои мужество и храбрость немало орденов вкупе с Георгиевской шашкой, а летом 17-го года – генерал-майора, что, думается, все-таки не способствовало его выживанию в дальнейшем… вот тебе, голубчик, роль исторической случайности и закономерности, – будешь ты спорить или нет, опираясь на лекции красных обществоведов в твоем архивном институте, но я тебе скажу: возьми, к примеру, десятифунтовую бомбу не Созонов, а, может быть, известный тебе петербургский мещанин Акимов, коим стал, ежели помнишь, Леон Максимович, сиречь Левант Мурза, – то и тебя, пожалуй, на этом свете не было б… и уж добавлю, чтобы поставить в нашем споре окончательную точку: зря, что ли, говорят, Бог шельму метит? так и пометил он Гершуни, только, лучше сказать, пометил черт, – посему в 1907 году у Григория обнаружили саркому, а три непреклонные бабы с нитками в руках еще дали пережить ему и Шлиссельбург, и каторгу на Акатуе да побег с каторги в Японию, и только потом равнодушно исполнили свое предназначение… что скажет на это марксистско-ленинская философия? как станут трактовать такую судьбу обществоведы-краснобаи? – учись, дескать, Гриша, у Петра Лавровича Лаврова и как раз похоронят тебя, красивого и молодого, рядом с ним на Монпарнасском кладбище в замечательном городе Париже… и это все равно еще не точка, потому что точек в нашей жизни нет, даже если ты почил, смерть твоя – только запятая; так вот я и говорю: после покушения на Плеве дедушку арестовали в Харькове, но – ты будешь весело смеяться – не за покушение, отнюдь, а как бы ты думал, за какие геройства во славу нашего отечества? – за совращение, растление и убийства малолетних! да, паспорт Авеля Акимова сыграл в его судьбе трагическую роль, ибо кто же знал при покупке сего злополучного мандата, что петербургский мещанин Акимов есть уголовный каторжанин, детоубийца и маньяк, загубивший на своем веку множество невинных душ; и вот Леона Максимыча взяли как убивателя детей, не подозревая даже о принадлежности его к Боевой организации, и судили тоже как беглого преступника, и пока судили, рядили, разбирались, да так, ничтоже сумняшеся, и не разобрались, а взяли и приговорили его снова к повешенью, – зачем, дескать, портил малолетних да еще и закапывал живьем? делопроизводство в Империи запутанное, расстояния большие, острогов – очень много и иди доказывай, что ты в жизни не трогал ни отроков, ни отроковиц, разве что для родственного целования, хотя если взглянуть не с уголовной стороны, а с политической, так и получится – тех же щей, только пожиже влей, там виселица и здесь виселица, выигрыша никакого, только что политическую петлю усерднее намылят, знамо дело, политик у нас завсегда для матери-истории ценен, – и тут все поняли, что мещанину Акимову конец, не выкрутится и помилованья не получит, сколь ни апеллируй, тогда Азеф – а к тому времени давно уже он перенял бразды правления, так как Гершуни еще в 1903-м заарестовали, – Азеф организовал ему побег, имея на дедушку далекие виды, и вот второй раз из-под петли и снова ценой жизни двух жандармов Леон Максимович бежал, – происходило это все близ Харькова, и беглеца, посадив в закрытую карету, повезли в город на конспиративную квартиру, где жили три сестры, только не такие смирные, как в пьесе, а довольно боевые и даже игравшие заметные роли в эсеровском движении, во всяком случае – две старшие, а младшая за малолетством покамест не посвященная в дела, – так вот, жили, говорю я, три сестры – Анна Осиповна, Евлампия Осиповна и Евгения Осиповна, которая тебе, голубчик, знакома как родная бабушка, и с которой любишь ты поспорить, не понимая, очевидно, главного: время делает нас, – никто не против, но прежде времени делает нас кровь… и так, стоя перед книжной полкой и в раздумьи поглаживая пальцами урну с бабушкиным прахом, Артем все вглядывался в полутемноту родной квартиры, давно уже потерявшей связь с хозяевами и укрытой полуторагодичной пылью, словно пеплом, – квартиры стершейся, поблекшей и прогоркшей, – вглядывался, напрягая измученные монитором компьютера глаза, и… видел: к подъезду харьковского дома, купленного Осипом Розенбаумом на свои банкирские сверхприбыли, подъезжает в вечерних сумерках закрытая карета, и из нее выводят высокого, худого, слегка сутулого человека в кандалах, каторжной робе и измятой шапке, такого как бы сверх даже человека, имеющего нечто зверское в лице и особенно в глазах, – Евгения Осиповна, Женечка, вопреки запретам старших глядит исподтишка в окно, прячась за жесткой крахмальной занавеской, видит странную фигуру гостя, пытается заглянуть ему в лицо, и вдруг он сам приподымает голову: в глазах его примечает она выражение какой-то кровожадности, и оно, это выражение, вкупе с большим горбатым носом, мохнатыми бровями и дочиста бритой головой так пугает ее, что она отскакивает от окна и в ужасе закрывает ладонями глаза… встречают его мужья сестер – Анны Осиповны и Евлампии Осиповны, соответственно – Иван Иваныч и Иван Степаныч, настоящие адепты белоснежных подкладок, только не по убеждениям, а из соображений конспирации; дочери Осипа Розенбаума не могли быть замужем за босяками, потому и носили Иван Иваныч и Иван Степаныч, – проживая, к слову, в богатом доме, хозяин которого симпатизировал рэволюционэрам, – дорогие форменные сюртуки на белоснежных подкладках, а зимой – строгие шинели на таких же подкладках, сверкающих девственною чистотой… эти фаты, в некотором смысле даже щеголи, а то, пожалуй, и хлыщи, эти праздные повесы, по убеждению пришедшие в Боевую организацию, давно уже получили указания от дальновидного Азефа, все продумали, приготовили, купили железнодорожный билет до Берлина, вот только размер костюмчика не угадали, – размер костюмчика для беглого якобы маньяка; так вот – заводят они этого каторжника в дом, где по случаю организована как бы вечеринка, и провожают в дальние покои, – снимают с него кандалы и, поскольку процесс освобождения является все же не тихим предприятием, то приходится, включив патефон, хором подпевать Варе Паниной, чтобы заглушить бряцание металла; потом его переодевают, и тут во всей своей красе является ошибка костюмеров, – лодыжки и щиколотки его выходят несколько из берегов, – но исправить эту беду одним махом затруднительно, потому все и остается, как есть, и умытого гостя вводят в комнату, сажают в темный угол, куда не достигает свет низко висящего зеленого абажура и посылают Женечку, младшенькую, подать странной фигуре чашку чаю и блюдечко с баранками, пересыпанными кусками рафинаду; Женечка в некотором опасении приносит чай и с любопытством разглядывает гостя, – красное, влажное и как будто измученное лицо его, – он приподымает голову, когда она подходит, и ее поражают его страшные глаза, – карие, большие, похожие на глаза умного коня, с красными прожилками в углах белков, затравленные глаза смертельно замученного человека… он протягивает руку, и его сиротливое запястье выглядывает из недостаточного рукава… благодарю, говорит он, принимая чашку, и начинает, обжигаясь, жадно пить, Женя глядит с жалостью, а он быстро – одну за другой – заглатывает все баранки и энергично хрустит мраморным сколком рафинада; студенты за столом, или кто они там есть на самом деле, продолжают шумно веселиться, подпевать Паниной и громко хохотать, а Леон Максимович, в одночасье утративший опасный статус детоубийцы и растлителя, съевши все и проглотив чайный кипяток, смотрит вопросительно на Женечку, предполагая продолжение банкета, она же в свою очередь, быстро понимает: человек так голоден, что утолить голод баранками ему непросто, и тогда она идет на кухню, делает для него целую горку бутербродов, а он эти бутерброды, не моргнув глазом, в течение минуты сметает так непринужденно, как ураган в поле сметает ветхую избушку, и снова смотрит на Женечку голодными глазами, – тогда она, махнув рукой, сопровождаемая какою-то болезненною жалостью, зовет его вглубь дома, и они идут по коридору, соединяющему гостиную и кухню, – вдруг, не пройдя и половины, он резко останавливается и, уперев свои здоровенные ручищи в стену над Женечкиной головой, почти прижимает ее к благородному дубу коридорной стены и говорит проникновенным басом: ты моя! вижу в твоих глазах особенную кровь и особенный характер, только ты можешь стать матерью моих детей… мне другие не нужны! хочешь, встану на колени и буду умолять о снисхождении? ты – зеркало мое, ты – половина моего сознания, души и плоти… станешь ты моей женой? – и надо представить себе весь ужас шестнадцатилетнего ребенка, услышавшего это пафосное и, надо признать, весьма странное предложение, от которого невозможно отказаться, надо представить себе, говорю я, весь ужас ее, чтобы понять насколько страшным показался ей этот беглый каторжник, едва освобожденный от цепей, – огромный, двухметровый, обритый наголо, с обветренною рожей, с безумными, слегка косящими азиатскими глазами, в дичайшем – не по росту – костюме с неизвестного плеча… а Женечка была домашней девочкой, лишь недавно оставившей свои куклы, причем родилась она малышкой, такой маленькой, что думали – никогда не подрастет, однако ж выросла, но все равно осталась воробьем – эльфийские ножки, ручки, тонкая шейка и голубая жилка, трепещущая на виске, – ангелок, дитя небес, цветок душистых прерий, а каторжник над ней – настоящий, не сказочный, не придуманный какой-то персонаж готической истории, и она даже знает, что он точно – уже состоявшийся убийца, хоть, слава богу, и не растлитель малолетних, вот это – настоящий ужас! и как стать женой абрека, которого представить можно только на коне с кривою саблею в руке и зверским выражением в глазах… ведь он, пожалуй, и тебя зарежет, вздумай ты ему перечить, а потом разрубит мертвое тело на куски да и пришлет частями батюшке – сперва ножки, потом ручки, и под конец – маленькую кукольную голову с закрытыми навсегда печальными глазами… она так испугалась, что стала в ужасе мотать из стороны в сторону нежным подбородком и машинально приговаривать – нет, нет… нет… я не согласна, не хочу, не могу… только не убивайте меня прямо сейчас… и они пошли на кухню, где она поставила перед ним тарелку с холодною телятиной, которая была им немедленно и без разговоров уничтожена, после чего он добавил: если ты не согласишься, сей же час отдамся я в полицейские объятия, и меня казнят, а семья твоя будет бессрочно, навсегда обречена – и родители, и сестры, и их мужья-белоподкладочники, и все те студенты или кто там они есть, которые с энтузиазмом подпевают нынче Варе Паниной, а вскорости будут сидеть в темных казематах да проклинать свою горькую судьбинушку… словом, ты меня сейчас уважь, а я уж тебе потом как-нибудь точно пригожусь… и тогда она заплакала и говорит: ладно-ладно, я, дескать, согласная на все, но не сию же минуту мне за тебя замуж выходить, да и не можно мне, ведь я девица, не достигшая покуда совершеннолетия, а он ей на это отвечает: ты пока живи, мол, в отчем доме, да помни уговор, – придет время и я тебя покличу: наденешь гимназическое платье, уложишь в саквояж начесанные панталоны да смену нижнего белья, – а драгоценности не вздумай брать! – есть у тебя, я чаю, драгоценности? – ну, приедешь, так я тебе на месте как раз все сразу и куплю… мне говорили, ты спортсменка и любишь ездить на велосипеде, так не сомневайся – я тебе и велосипед приобрету… ну, так как? – обещаешься приехать? – обещаюсь! – гляди, девка, слово же дала… и через время приходят за ним Иваныч и Степаныч да уводят его сиятельство к пролетке, следующей на вокзал… как Женечка вздохнула! слава Тебе, Господи, избавилась… и однако ж это натуральный Аленький цветочек, ведь придется же рано или поздно обещание исполнить… но, не говоря ни слова никому, живет она и дальше под этим дамокловым мечом, хоть и понимает, что предложение, от которого нельзя было отказаться, на самом деле выглядит таким брошенным как бы в пустоту, несерьезным каким-то и ненастоящим, но, с иной стороны глядя, все же это сказка, а в сказках еще и не такое есть; вот спрашивал Господь белую гвардейщину: где Авель, брат твой? так и слышал в ответ: не знаю, разве я сторож брату моему? и как спрашивал Он другим разом теперь уже красную гвардейщину: где Авель, брат твой? так и снова слышал: не знаю, разве я сторож брату моему? впрочем, христианская идея вбита в нас на берегах Днепра, помнится, огнем и мечом, и неча теперь, как говорится, на зеркало пенять, – вот наш Леон Максимович, уже побывавший в разных ипостасях, не мог также на свое зеркало пенять, ибо откуда берется стремление к перелицовке мира и ниспровержению основ, тем паче – с помощью насилия?.. откуда берется эта болезненная страсть к динамиту, бельгийским браунингам и прочим смертоносным изобретениям изощренного человеческого интеллекта? а берется-то она от предков, кои связаны были с тобой узами крови да вложили в тебя свое, особенное понимание справедливости и чести, – и чтобы понять да почувствовать на вкус бурлящую, порожистую реку этой буйной крови, разлившейся словно в половодье по державе, надобно взглянуть в истоки сей реки, где тоненький ручей едва только начинает движение, споро и быстро расширяясь да постепенно вырастая: ежели вести отсчет от Бахадыр-Гирея, под псевдонимом Ремзий писавшего чудесные стихи о райских садах и большегрудых пери, то и здесь не доищешься истоков, – ведь и он не святым духом народился, впрочем, черта ли нам в доисторической глубинке? можно ведь и не ходить в такую даль – хватит вспомнить, к примеру, как еще с конца XV века крымские орды набегали в русские границы, и предки нашего героя в тех баснословных походах не имели обыкновения плестись в обозах: для чего воевали они Русь? – известное дело: для рабов, коих за десятилетия захвачено было миллиона три с лихвой и кои пропали все в конце концов в недрах невольничьих рынков Константинополя, а потом – самая первая русско-турецкая война, а еще потом – вторая, на которых предки нашего бомбометателя воевали, разумеется, на русской стороне… только не так просто все, как кажется порой, когда из противоречивой действительности настоящего заглядываешь ты в густую тьму веков… вот армия генерал-аншефа Долгорукова завоевала Крым, – за что, между прочим, командующий получил от Государыни шпагу, усыпанную бриллиантами, и почетный титул – Крымский, – а спустя полтора десятилетия собравшиеся в Бахчисарае татарские мурзы уже выразили свои верноподданнические чувства правителю края Василию Каховскому; происходило это в преддверии посещения Тавриды Самодержицей; в бахчисарайском том собрании кроме прочих участвовал Мегметша бей Кантакузин, тогда еще майор, а впоследствии полковник, – прямой предок юного Леванта и отец поручика Мустафы Мурзы, побывавшего два десятилетия спустя на аудиенции у Государя; другой предок неустрашимого эсера – по двоюродной линии – Темир ага, что, между прочим, толмачи трактовали как железный, служил в Симферопольском коннотатарском полку, сформированном под наблюдением генерал-губернатора Новороссии Дюка де Ришелье, – имел статного вороного коня турецкой крови, пику, пистолет и татарский клевец кулюк-балта… но и то было уже позже, а лучше заглянуть спервоначалу в апрельский 1783 года Манифест Императрицы, памятный Артему еще по занятиям в Исторической библиотеке, куда попасть в глухую пору застоя просто так было невозможно, почему и пришлось ему брать в своем Историко-архивном специальное письмо с нижайшей просьбою от деканата поспособствовать студенту-первокурснику… и как же он любил эти на целый день занятия в тишине большого зала, украшенного окнами, уставленного дубовыми столами с уютными лампами, и Артем всегда старался сесть в углу и позади всех, чтобы иметь возможность наблюдать за читателями и особенно – читательницами, чьи лилейные шейки, украшенные соблазнительными завитками, волновали его, конечно, много больше, чем самодержавные вердикты, и он нет-нет отвлекался от украшенных старорежимными ятями да ижицами древних текстов, поглядывая по сторонам и отмечая исполненные кошачьей грации изгибы девьих спин, там – упавшую на висок прядку, а там – пушистые ресницы да подпертый маленьким кулачком нежный подбородок… но история властно призывала, и он, с трудом отвлекаясь от прекрасных профилей, возвращался в давние эпохи, где черным по белому на старой ломкой бумаге было писано: …поспешествующей милостью мы, Екатерина Вторая, Императрица и самодержица всероссийская… объявляем сим кому о том ведать надлежит, что нынешнего тысяча семьсот семьдесят четвертого года июля в десятый день между нашим императорским величеством и его салтановым величеством… Абдул Гамидом-ханом, сыном салтана Ахмед-хана… по данной с обеих сторон полной власти и мочи… чрез взаимно назначенных от них обоих полномочных комиссаров учинен и заключен трактат вечного мира, в двадцати восьми пунктах состоящий, который в пятый на десять день того же месяца формально и принят за благо, признан и утвержден от сих обоих полной властью и мочью снабденных верховных начальников и который от слова до слова гласит как следует: ПУНКТЫ ВЕЧНОГО ПРИМИРЕНИЯ И ПОКОЯ МЕЖДУ ИМПЕРИЯМИ ВСЕРОССИЙСКОЙ И ПОРТОЙ ОТТОМАНСКОЙ, ЗАКЛЮЧЕННЫЕ В ЛАГЕРЕ ПРИ ДЕРЕВНЕ КЮЧУК КАЙНАРЖЕ В ЧЕТЫРЕХ ЧАСАХ ОТ ГОРОДА СИЛИСТРИИ… во имя Господа Всемогущего… обеих воюющих сторон империи Всероссийской и Порты Оттоманской государи и самодержцы, имея взаимное желание и склонность к прекращению настоящей между обоюдными государствами их продолжающейся войны и к восстановлению мира, чрез уполномочиваемых с обеих сторон поверенных особ действительно определили и уполномочили к соглашению, постановлению, заключению и подписанию мирного трактата между обоюдными высокими империями… посему оба главнокомандующие армиями, генерал-фельдмаршал граф Петр Румянцов и верховный везир Муссун-Заде Мегмет-Паша, следуя предположениям их высоких дворов, употребили о том свои попечения, и от верховного везиря со стороны Блистательной Порты присланные 5 июля 1774 г. в стан генерал-фельдмаршала уполномоченные Нишанджи-Ресьми-Ахмет эфендий и Ибрагим-Мюниб-реис-эфендий с избранным и уполномоченным от упомянутого генерал-фельдмаршала князем Николаем Репниным, генерал-поручиком… в присутствии его самого, генерал-фельдмаршала графа Румянцова, согласили, постановили, заключили, предписали и печатями утвердили для вечного мира между империей Всероссийской и Портой Оттоманской нижеследующие артикулы… – дальше шли артикулы, коих необходимость в данном тексте может быть оспорена заскучавшим вдруг читателем, а и сообщить-то ему следует лишь главное: по знаменитому Кючук-Кайнарджийскому договору Крымское ханство получало независимость с бонусом в виде дополнительной землички, а Россия – Керчь, Еникале и ранее завоеванные черноморские форпосты; главным же достижением российской дипломатии было, очевидно, честно отвоеванное право прохода судов через Босфор и Дарданеллы и, конечно, возможность иметь свой флот на вожделенном Черном море… черта ли искал Артем в этих делах минувших дней, но там были его корни и там вершили историю его предки, уложившие свои кости в фундамент имперских вожделений, да и вообще – заглядывать в прошлое было для него интереснее, чем наблюдать за настоящим, заглянуть же он, будучи историком, мог куда угодно, и более всего интересен был ему Левант Мурза, татарский князь, коего кровь он перенял… простой советский парень с татарскою княжескою кровью в венах! и комсомолец, кстати! – комсомольские дела его, впрочем, ничуть не увлекали, и нудным собраниям предпочитал он все же Историчку, где ежедневно узнавал много интересного, выстраивая потихоньку свою родословную и разделяя на ручейки и речки собственную кровь, – ее потоки неслись вдаль и разливались вширь и, если Хаджи Селим Гирей, четырежды самовластный правитель Крыма и сын хана Бахадыр Гирея, писавшего чудесные стихи о райских кущах и сладчайших пери, так и не был ясен, поскольку фигура его едва различалась в глубокой тьме веков, хотя и представлялась на вековых миниатюрах, то уж с Левантом Максудовичем во всяком случае намного легче было разобраться, более того, Артем дорыл даже до дедушки своего дедушки – Мустафы Мурзы, который, как выяснилось, был тем самым офицером, который… впрочем, лучше рассказать об этом спокойно, придерживаясь надлежащего порядка, поскольку в деле были не только крымские князья и сам Государь Император, подаривший юному поручику саблю с золотым эфесом, но и некие враждебные силы, сумевшие донести сию саблю аж до космической поры, – а о силах тех следует сказать особо, ибо их пример свидетельствует о неотвратимости возмездия, пусть даже и пришедшего спустя десятилетия; итак: во время войны Четвертой коалиции, которая началась в самом конце 1806 года, муфтий Крыма Муртаза Челеби проявил, что называется, инициативу, красиво уложенную в романтико-патриотическую упаковку, и предложил местным мурзам подать прошение на Высочайшее имя с просьбою о разрешении устройства известного количества полков с воинами из себя – для защиты любимого Отечества, – полков конных и снабженных всяческим довольствием на личный счет, то есть существующих иждивением общины; добрая воля сия была одобрена, надобно сказать, не только знатью, но и всем мусульманским населеньем полуострова; это прошение или, лучше сказать, просьбу повез в Санкт-Петербург молодой поручик Мустафа Мурза, прежде столицы заехавший за благословением в Одессу к исполняющему должность Херсонского военного губернатора маркизу де Траверсе, снабдившему гонца рекомендациями к министру военно-сухопутных сил Феншау; экипирован Мустафа Мурза был основательно: имея при себе кремневый пистолет, татарский нож и экзотический кулюк, он мог, наверное, не опасаться ни лихих людей, ни хитрых мошенников, ни даже коварных девиц, завлекающих простодушных пилигримов несравненною красою, – за молодую жизнь свою он мало горевал, послания же и подарки, назначенные Государю, готов был защищать любой ценой, в том числе и силою оружия; грамотки к державному двору зашил ему в подкладку чекменя лично муфтий Челеби, а драгоценный презент Его Величеству – золотой перстень с гигантским изумрудом, принадлежавший, по слухам, самому Султану Гийасу ад-Дин Мухаммеду, или как звали его русские – великому хану Узбеку, достопочтимому правителю Улуса Джучи, – был надежно спрятан на груди гонца – в кожаном мешочке и соседствовал с другим мешочком, наполненным священною землею, взятою из Старого Крыма, или Солхата, или Левкополя, с того места, в непосредственной близости которого стояла и по сей день стоит легендарная Белая Мечеть; а дорожная казна поручика упрятана была в тайных карманах чекменя, с тем чтоб нетрудно ему было достать при необходимости монету-другую… шестьдесят шесть дней рысил на своем арабском скакуне гонец, и за эти дни познал он малярию, беспамятство и лихорадку, трижды умирал от голода на безлюдных переходах, дважды тонул, переправляясь через реки, и однажды подвергся нападению разбойников, с коими сражался дерзко, отчаянно и даже бесшабашно, – разбойников случилась дюжина, это уж он после их трупы перечел, а спервоначалу супостаты брали верх, ведь они воевали шашками и саблями, а у нашего поручика имелись только нож, кулюк, да древний кремневый пистолет, изготовленный, кажется, еще в петровских далях, и вот этот пистолет в начале схватки, как водится, дал хозяину осечку, потому и пришлось Мустафе Мурзе взяться за бешеный булат, – в правой руке он держал кулюк, а в левой – нож, и так, отбиваясь, завладел вскоре одной из шашек неприятеля; тут пошла такая рубка, что лихие люди уж и пожалели о войне, думая просить о мире, да поручик не в шутку разошелся, чуя кровь врага – так махал трофейной шашкою, как машут лишь в крайнем озлоблении, да и ясно, ведь он оборонял не только грамоты царевы, перстень с изумрудом да казенную казну, но и честь свою, – а татарская честь немало сто ит! – вот за честь и отдал Мустафа Мурза палец с правой своей кисти, пусть покоится с миром героический мизинец! – отсекли его враги в смертельной схватке, и с тех пор, кстати говоря, на веки вечные получил поручик прозвище свое – Четырехпалый, так звали его с того дня по самую по смерть – Мустафа Мурза Четырехпалый, даже и тогда, когда стал он на Восточной войне уж и полковником; и вот, придя в столицу, утомленный посланец полуострова явился, как и было предписано ему, к министру военно-сухопутных сил Феншау, который, испросив аудиенцию, представил гонца лично Императору, и Монарх заинтересованно беседовал с поручиком пятьдесят девять минут и столько же секунд, расспрашивал о дорожных приключениях и ужаснулся, увидев руку с утраченным мизинцем, – пришлось поведать Государю о коварном нападении врага, о голоде и холоде в дороге, да о засеках любимого коня, к слову пришлось и утопление при переправе, и лихорадка, настигшая в Москве, и Его Величество так проникся и так хвалил мужество гонца, что наряду с богатыми подарками для мурз и лично для муфтия милостиво даровал бравому поручику саблю с золотым эфесом, вложенную в ножны благородного бука, обтянутые нежным сафьяном и украшенные серебряною бутеролью, золотой же эфес блистал звездчатым рубином-кабошоном – в окружении более мелких, но чудесно окрашенных затейливою природою камней, – дав по окончании аудиенции для целования свою царственную руку, Государь отечески благословил верного слугу; тут надобно подробнее аттестовать дарованную саблю, увезенную вскорости на полуостров: клинку Мустафа Мурза Четырехпалый дал имя – Неподкупный, сей клинок имел на заставе цареву надпись не Намъ, не Намъ, а токмо Богу одному, хоть и суждено было ему служить все-таки и Царю, и Отечеству, – однако же под словом Бог Мустафа Мурза Четырехпалый разумел – Аллах; и вот этот Неподкупный, бездействуя вначале, во всей своей красе показал себя уже впоследствии, когда вновь открылись действия противу французов: от прусской границы Симферопольский коннотатарский полк перешел летом 1812 года прямо на театр военных действий, в корпус атамана Платова и имел баталии при Могилеве, Рузе, Можайске и Бородине, а уж когда неприятель сделал ретирад, дав нашим молодцам арьергардный бой ввиду Тарутина, тогда уж военную страсть героев наших никак нельзя было обуздать, – разбив неприятеля при Юрбурге, они форсировали Неман и пошли далее громить врага в составе корпуса герцога Александра Вюртембергского, особо отличились под Данцигом после длительной его блокады, а по окончании войны бравый поручик, ставший, между прочим, вследствие своих подвигов уже штабс-ротмистром, а ко времени возвращения на полуостров 5 октября 1814 года даже ротмистром, привез домой, в Старый Крым, клинок, коего одно лишь грозное именование уже наводило страх на представленных ему врагов, – сей клинок перешел со временем к сыну Мустафы Мурзы – Максуду, перенявшему от отца не только роковую сталь, но и воинскую доблесть, и так, спустя ровно сорок лет блистал Неподкупный под Балаклавою, когда бравые кавалеристы Уральского казачьего полка атаковали шотландскую пехоту генерал-майора сэра Кэмпбелла, – и то были еще не все подвиги легендарного оружия, воевавшего славу хозяевам своим и пролившего по иронии судьбы – через полтора века от дарения – кровь последнего владельца; дело было так: когда юный Левант связался с демоническим Гершуни и, очертя голову, кинулся в эсеры, Неподкупный остался без призору и, желая обеспечить судьбу его, новообращенный террорист вынужден был снести саблю Энверу Мурзе, младшему брату своему, а сам отбыл в Петербург, где получил вскоре новенький бельгийский браунинг и, спустя несколько дней выйдя с Большой Морской, направился по слегка влажной площади Синего Моста к Мариинскому дворцу, чтобы без сожалений и сомнений убить Дмитрия Сипягина, да будет имя его во веки веков стерто из памяти потомков… брат Энвер, не особо надеясь на замки и запоры своего поместья, простодушно порешил: зарыть саблю в усадебном саду, на границе меж вишневою и грушовою делянками, тем более что в Крыму стало в последнее время неспокойно по причине появления непонятно откуда множества разбойников, которые беззастенчиво алкали добра незнакомых им семей; таким образом, Неподкупный был зарыт – без почестей, ружейного салюта и скорбных плачей, а потом… потом случилось невообразимое… глубокой осенью 1901-го или, все-таки, уже зимою 1902-го Левант Максудович уехал в Петербург, – саблю Энвер Мурза похоронил по первому морозцу, – трава тем утром была покрыта инеем, а землица уже схватилась ледяною коркою… так по весне в том месте, где покоился клинок, проклюнулся какой-то прутик, в течение лета поднявшийся вровень с усадебной стеной; Энвер Мурза хотел его уничтожить как сорняк, однако остерегся, и верно поступил – Господь берег: весной деревцо буйно зацвело таким же точно цветом, каким цвели соседние вишенные ветки, в конце лета, стало быть, появились на дичке вишни, да не вишни, а самые настоящие рубины! созревая, они падали в траву и уходили вглубь земли… это невыносимо, бабушка! – шептал Артем, – что ты, прости Господи, несешь, ведь мы в институте марксистско-ленинскую философию зубрим! – а ты не перечь бабушке, птенец, – отвечала она, нисколько не смущаясь, – что ты видел в этой жизни вообще и как можешь судить о том, чего не видел? говорю же – самые настоящие рубины, более того, – отменной кондиции в смысле ювелирном; и надо же тебе сказать, что летом семнадцатого года, еще до переворота стали являться к Энверу Мурзе странные люди с наглыми посулами, а зимой восемнадцатого в Крыму случился голод, потому что большевики обложили полуостров непосильной данью – словно бы в отместку за давние бесчинства Золотой Орды, и даже продкомиссар Симферопольского ВРК публично признавал, что невозможно же одной маленькой Тавриде кормить 20 голодающих губерний, 10 железных дорог и 150 фабричнозаводских районов, не говоря, между прочим, о Москве, Петрограде и отдельно посчитанной Финляндии; крестьян обязали сдать недоимки, накопившиеся с 1914 года, а на зажиточных граждан наложили контрибуции, которые невозможно было заплатить… Энвер Мурза задумался… когда же до Старого Крыма докатились глухие слухи о бессудных расправах в Симферополе, Феодосии, Евпатории, Ялте, о дикой резне на Черноморском флоте и зверских убийствах в Севастополе, он все понял, как, впрочем, понял уже летом, хотя летом и оставалась какая-то надежда; тайком выбравшись февральской ночью из поместья, прошел он, аки тать в ночи, до окраины поселка и ступил на старую земскую дорогу, которая повела его к Османову Яру и побежала дальше мимо Сарытлыка и Кара Буруна в направлении Коктебеля, где жили дальние родственники его, люди надежные и строгие, у которых он чаял просить убежища, с тем чтоб пересидеть смутное время невдалеке от фамильного гнезда; когда же большевиков через некоторое время выперли с завоеванных пространств, он тою же тропою вернулся в Старый Крым, в свое разоренное поместье; деревья в саду, слава богу, враг не тронул, кому бы они были нужны, когда богатый дом давал мародерам широкие возможности: все было разграблено, разбито, испорчено и даже драгоценный Айвазовский, висевший на стене в гостиной и изображавший Синопскую баталию, подвергся казни, словно разбойники считали позорным и тягостным для себя поминание о державной русской славе; Энвер Мурза, погоревав, навел порядок в доме, но как-то уже без энтузиазма, без искры и без вдохновения, потому что предчувствие диктовало ему такие опасения, прислушавшись к которым нужно было прочь бежать из этой бучи – без оглядки, голову сломя, только б выжить, только бы преодолеть морок и выбраться из средневековой тьмы наползающего сатанизма… но он все медлил, все чего-то ждал… жаль было ему родных могил, которых впереди ждет запустение и гибель? или – Белой мечети, не забывшей его далеких предков? близких сердцу крымских гор, какие в мире затруднительно сыскать? а то, может, жалел он свою кровь, оставляемую навеки в окрестностях Куршум-Джами да посреди развалин караван-сарая и старого монетного двора… кто знает! а он все сомневался и не знал, что делать – до тех пор, пока полуостров снова не заняли большевики, и он опередил их всего-то на несколько часов: вышел в сад, подрыл корни псевдовишни, вынул из земли завернутую в полусгнившие промасленные тряпки саблю, набрав попутно пригоршню ушедших в глубину рубинов, да и бежал в Симферополь, надев батрацкие лохмотья и вываляв в грязи ладони, – так, чтобы чернота вошла под ногти; в столице скрывался он некоторое время у друзей, а потом – сумел сесть в поезд и уехать, несмотря на облавы и убийства прямо в здании вокзала; многие десятилетия не знал он, что именно происходило тогда на полуострове и не понимал хорошенько, какой опасности сумел он избежать, – маленькая женщина с зелеными глазами, бывшая учительница, к слову, читавшая когда-то детям Пушкина, Лермонтова и Некрасова, вломившись с бандою хмельных матросов к нему в дом, постановила: изъять фамильную усадьбу для нужд организуемой в поселке сельскохозяйственной коммуны, а бывшему владельцу в течение суток – покинуть территорию, – Энвер Мурза надумал было спорить, да аргументом в споре с противной стороны через мгновенье стал революционный маузер, запросто приставленный к его покрывшемуся по том лбу… это уж потом пришлось Энверу сознать случившееся чудо, ибо он не должен был остаться живу… кто бы мог подумать, что эти два потока крови, клокотавшие друг напротив друга, уже слились тогда, слились навеки и понесутся скоро дальше в неведомые дали вечности – вместе, вместе, вместе, ибо маленькая женщина, Евлампия Осиповна, по мужу Соколова, была супругой того самого эсера, одного из щеголявших белою подкладкою, – который со свояком привез в дом батюшки спасенного от виселицы Авеля Акимова, – нам, слыша это имя, надо ль вспоминать, кто это такой, потому что мы и без того прекрасно знаем: под этим именем скрывался князь Левант, а если сказать – Левант Мурза, то станет ясно, что сей борец за народное цветение не кто иной, как брат Энвера… сам же он, Энвер Мурза, с тех пор получил прозвище Счастливый, каковое прозвище стерла только его нелепая погибель в возрасте восьмидесяти лет – в день полета, между прочим, первого в мире космонавта; таким образом, стоя уже посреди разлившейся по Крыму безвинной крови и лишь едва заглянув в зеленые глаза родственницы-смерти, младший брат еле-еле спасся и поехал не куда-нибудь, а прямиком в Москву, полагая, что большой город поможет ему лучше затеряться; с огромными предосторожностями и, конечно, трясясь всякий раз при виде солдатско-матросских патрулей, Энвер Мурза Счастливый чудом добрался до Москвы, где сначала скрывался по окраинам и ночевал в трущобах, а потом сошелся с беспризорными, которые свели его через время с настоящими бандитами, – бандиты звали князя в шайку, видя фанатический блеск в глазах своего нового знакомца и подозревая в нем кипение страстей, но Энвер Мурза Счастливый, вежливо благодаря, просил только пособить с бумагой и обещал щедро расплатиться в случае получения надежной ксивы; бандиты порадели, и опальный князь вскоре вышел в мир с чистым документом на имя Самвела Варданяна, что вполне соответствовало его нерусской внешности; новоиспеченный Варданян так был рад, что не поскупился при расчете и уступил благодетелям своим аж три замечательных рубина, против одного, оговоренного вначале, – после этого он быстро устроился работать в Трест резиновых изделий – техником-штамповщиком – и клепал целыми днями на полуавтомате какие-то необходимые народному хозяйству резиновые втулки, вкладыши и кольца; жилье получил он в общаге металлургов, которые были побратимами резинщиков и жили вместе, только на разных этажах, – так тихо-мирно прошло время, и он даже едва не женился на хромой Лизке-инструментальщице, выдававшей работягам метчики и сверла; как-то заманила она его в инструменталку с недвусмысленною целью и, откровенно следует сказать, вполне ее достигла: прямо на полу, посреди кучи индустриального хламья Энвер Мурза Счастливый познал горечь интимного общения с девушкою из народа, – она взяла его нахрапом, цинично, грубо, нагло, а он не смог противопоставить ей благородную княжескую сущность и не удержал, естественно, в критическую минуту свою вспыхнувшую плоть… да и разве это вообще возможно? так ходил он к ней время от времени в инструменталку – до тех пор, пока не застал ее там с токарем Приходько… картина

1 2 3
Перейти на страницу:
Комментарии и отзывы (0) к книге "Сказки нашей крови - Владимир Лидский"