Книга Пешка в воскресенье - Франсиско Умбраль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так приятно чувствовать, что у тебя есть душа.
В своем поведении, как на каменную стену, они опираются на сложившийся стереотип — на прошлое, которым стали другие подобные воскресенья и целый ворох аналогичных ситуаций, застрявших в памяти. Но они вовсе не должны вспомнить что-либо определенное и не живут воспоминаниями, — такого рода воспоминаниями. Хосе Лопес, например, живет воспоминаниями выдуманными.
— Какая ночь, Болеслао, всю ночь за рулем и с девочкой, у которой были хорошие вибрации, думаю, мы ехали на юг, или на солнце, со скоростью до двухсот, но я останавливался подобрать раздавленных ежей, все шоссе в мертвых ежах, а правительство и газеты кричат, что они борются за экологию, целая машина мертвых ежей, потом они начали падать с неба и девочке в салоне, поскольку верх был откинут, стало плохо или страшновато, но я посылал ей вибрации (разве можно оставлять раздавленного ежа на шоссе?), наступало утро и свет стал мне слишком слепить глаза, чтобы вести машину, я курил всю ночь, съехал в кювет и затормозил, ткнувшись в какую-то могилу, потому что тормоза отказали, и я трахнул ее на заднем сиденье, заваленном ежами, она жаловалась, что ее заднице колко, но как это могло быть, если ежи становятся мякенькими когда сдохнут, дело не в том, что колко, а в том, что мне это противно, сказала она, а я не прекращал посылать ей ментальную энергию, вибрации, до тех пор, пока мы не заснули среди ежей.
— Что дальше?
— Дальше мы проснулись, уже совсем рассвело, я развернулся, и мы поехали назад, девочку оставил в сосновом лесочке, между нами уже не было вибраций, я подарил ей пять мертвых ежей на память, но она сказала, что они плохо пахнут, вызывают у нее отвращение и чтобы я отвез ее домой, если не возьмешь ежей, то убью на месте, и она их взяла, а я поехал, машину бросил где-то здесь, как попало, поперек улицы, вместе со всеми ежами (некоторые были еще живы, и, должно быть, бегают там повсюду), сегодня нет движения, а потом пришел сюда, чтобы немного прийти в себя, подруга оставила меня совсем без вибраций, ты знаешь этих безмозглых, сейчас, похоже, мне уже лучше, подремал часок, скоро народ попрет в метро, и все вокруг будет запружено работницами, и, может быть, мне даже подадут милостыню, сейчас много попрошаек в метро.
Хосе Лопес смеется над своей собственной остротой и снимает очки. Его глаза никуда не смотрят. Они светлые. Отсутствие в них всякой мысли придает им особую прозрачность. Великолепные пустые глаза, обведенные красными веками, с серыми, цвета темного фетра, преждевременно обозначившимися мешками. Болеслао смутно начинает припоминать, откуда знает Хосе Лопеса, — возможно, по совместным развлечениям с малолетками (для Болеслао это в еще большей мере непростительно, да и надоело ему). Ну, конечно, ноги растут оттуда. Этот рокер без гитары очень даже годится, чтобы вскружить несмышленую головку.
Укрывшись от ветра на каменных ступенях, они оцепенели под бодрящим осенне-зимним солнцем, вдыхая грязные испарения, поднимающиеся из подземки, и сладкий, нагоняющий грезы восточный дым травки Хосе Лопеса.
История про ежей кажется Болеслао знакомой. Что-то подобное он, скорее всего, уже слышал раньше. Но это не так важно. Хосе Лопес надел очки, и Болеслао снова всматривается в свое отражение. Это все равно что разглядывать два ночных снимка на искусственном дневном фоне. В черных зеркалах он видит себя с искривленными оптикой чертами лица, которое не нравится ему уже несколько лет.
Хосе Лопес, возможно, уснул за своими очками. Его цигарка погасла. Супружеская пара с детьми выходит из метро и поднимается по лестнице. У них с собой стульчик на колесиках. Отец, подхватив его вместе с младшим ребенком и прочими вещами, почти героически несет все это наверх. Они оставляют после себя запах воскресного одеколона и перевариваемой пищи.
— Давай зайдем туда и выпьем чего-нибудь, приглашаю, — произносит Болеслао.
Его приятель, молча, как лунатик, встает. И они входят в кафе-бар, изнемогающий от своей показной роскоши. Что касается Болеслао, то ему нужно выпить виски. Хосе Лопес просит воды. Помещение просторное, с заново отреставрированной стариной сороковых годов, утрачивающей свою жизненную силу и характер. Прошлое, доживающее в красном цвете бархата, рыдающее позолотой металла. Сказочная роскошь, сделанная из латуни. Проститутка дремлет у большого окна, похоже, с того самого дня, когда заведение открылось впервые. Пожилые супруги-провинциалы, заказавшие коньяк и сигару, пытаются выжать максимум удовольствия из овладевшего ими состояния восторга, вызванного тем, что они находятся в столице, свободны и одни. Кажется, что профессионально неподвижные официанты, точно одеревеневшие, уже более тридцати лет ждут, когда их позовет клиент.
Хосе Лопес застыл на своем табурете, облокотившись на стойку, как будто аккумулируя вибрации. «Немного староват для рокера», — думает Болеслао. Теперь его взгляд прикован к виски: чистое золото; солнце, которое поместилось в стакане; озерцо огня из сжиженной древесины; желтизна, отцвечивающая медью. Он делает глоток, и напиток напоминает ему вкус лекарства и крови. Второй глоток больше напоминает кровь чем лекарство, а третий — скорее мед чем кровь. Кто-то из великих сказал, что «кровь слаще меда». Или наоборот. Нет, наоборот было бы слишком просто, изречение утратило бы свое изящество и поэзию. Болеслао наливается медом и кровью, но это уже не вызывает в нем полета фантазии, а погружает в полуживотное ватное состояние полной отчужденности от окружающего мира. Вращающаяся дверь кафе-бара, — сплошное золото и стекло, — иногда крутится, ввинчивая внутрь, заодно с уличным воздухом, свежую порцию воскресного холода и одиночества.
От второго стакана виски Болеслао чувствует себя лучше. Ему почти жарко. Он снимает свое пальто из ткани «в ёлочку», как бы приберегая его, чтобы надеть потом, прежде чем выйти на уличный холод. Он вешает его на небольшую деревянную перегородку, из тех что, якобы, придают дополнительный уют, а на деле только усложняют внутреннюю планировку помещения. Оказавшись за спиной, вещь отражается в зеркале, и Болеслао любуется ею, как если бы она была его вторым я. Наверняка так оно и есть.
Это пальто из ткани «в ёлочку» принадлежало ему, когда он еще не был пенсионером, оставившим работу досрочно. Он купил его по случаю прибавки к зарплате и похолодания. Про это пальто можно сказать, что ему исполнилось несколько зим, точно так же как о быках говорят, что они однолетки, двухлетки и так далее. Болеслао помнит время своего триумфального восхождения по служебной лестнице, годы продвижения к никуда — повышений, ведущих к понижению, к тому, чем он стал теперь. Пальто было его панцирем в славные предпоследние зимы. Сначала оно было даже элегантным. Потом стало удобным, а теперь оно — старое, как и он сам. Они вместе состарились. И он знает, что это пальто будет последним в его жизни. Ему и в голову не придет купить себе другое. Он не может этого сделать, хотя и не смог бы толком объяснить почему. Просто всегда есть пальто, покупая которое мы твердо знаем, что оно будет последним. Главное требование, предъявляемое к пальто, и его основное качество — носкость. И человек, глядя на себя в большое зеркало примерочной, выбирая пальто, прикидывает в уме, сколько лет (восемь или десять?) сможет его носить.