Книга Дневник - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За все время моего пребывания в Берлине я не встретил ни одного Гёте, Гегеля, Бетховена или хоть кого-то отдаленно их напоминающего. Наверняка здесь нет недостатка в прекрасных технических талантах, но гениальность — духовная гениальность — по капле уходит из людей в продукт, в машину, она слышится в жужжании приводных ремней, вот там они гениальны… за границами себя…
Их здоровье! Их уравновешенность! Их благосостояние! Как же часто меня это просто смешило, анекдот да и только, исторический фортель: именно здесь, в самом центре катастроф, люди живут самой комфортной жизнью и зарабатывают больше всех. Комедия: из-под стольких зажигательных и фугасных бомб они выбрались наверх как ни в чем не бывало, румяные да еще и с несессерами, с ванными… Возмутительно! Где справедливость… где элементарное приличие!
Однако хорошо было бы понять и запомнить, что этот аскетический и религиозный (даже когда Бога нет) народ раздваивается между двумя чувствами, на две реальности. Чемоданы, несессеры, электробритвы — разумеется, все это их балует и щекочет, но вместе с тем все это их захватывает и увлекает. Куда? Вопрос отнюдь не легкий и не пустяковый. В любом случае следовало бы помнить, что роскошь для них бывает жертвенностью, а мелко-мещанское спокойствие — ожесточенным напряжением, и что когда в солнечный снежный день они останавливаются перед своими витринами, раздумывая, чем бы еще себя ублажить, именно в этот момент где-то в их горах, в их пустынях рождаются давления, лавины, и в потугах, в тяжком труде, в гуле и грохоте, в тарахтении всех шестеренок они делают еще один шаг в Неизведанное.
* * *
Хочется писать как можно дальше от политики…
Возможно, это глупо, поскольку стремительное возрождение экономики Федеративной Республики Германии повлияло на всю Западную Европу и стало и т. д. и т. д. Понятно. А снег идет, кругом бело. Белизна, о которой я почти позабыл, тишина белизны, мягкость обволакивающей белизны, ее настойчивая, медленно опускающаяся, всё накрывающая сонливость… Сон. Сон. Вместо того, чтобы быть здесь внимательным наблюдателем, я предпочел рассказывать свои сны, спать хочется, трезвость моя тоже своего рода сон; порой, когда я как будто отхожу от сна, я начинаю говорить вразумительнее, но сразу же мне на лоб падает одна усыпляющая снежинка, вторая… С тех пор, как я покинул Аргентину, я сплю, и все еще не проснулся. Снег. Сон. Если от меня требуются наблюдения… то пусть уж они будут как можно больше раздерганы сном.
Макс Хольцер, поэт, за столиком со мной в кафе Цунца, за окном освежающая белизна и сонные неоны Курфюнстендамм, он жалуется, говорит, черт побери, куда подевался наш гений, черт побери, ведь столько у нас было людей в философии, в искусстве, тех, которые вообще ничего не желали замечать, кроме самых великих, фундаментальных проблем бытия, а сегодня я спрашиваю, куда подевалась порода тех grand seigneurs[263], наша литература все еще пережевывает войну и Гитлера, продолжает сводить счеты демократии с диктатурой, к этому и скатилась наша гениальность…
Сумерки и автомобили, белизна и автомобили. Хольцер, этот озлобленный потомок Гёте, говорит: Гитлер, да, Гитлер, Гитлер все еще заслоняет панораму, сужает, ограничивает ее, он — та красная тряпка, в которую тычется рогами немецкий бык… Я соглашаюсь с Хольцером, думаю, что гениальность, явившая себя в высших — прошлых — достижениях господ, известных нам по памятникам, этих grand seigneurs германского духа с его ни с чем не сравнимым размахом, сегодня раздражает, мучает, унижает… Göttliche Funke[264], но как быть гениальным, когда столько дел: телефон, радио, пресса, оказание услуг и производство, изо дня в день производство, в котором они словно мухи в паутине… Словно жертвы какой-то непрекращающейся блокады… в разбомбленном, уничтоженном, поспешно восстановленном Берлине, в Берлине торопливом, временном, со стеной, с разбитым прошлым и будущим… на этом острове, некогда бывшем столицей… Этот ликвидированный город требует какого-то колоссального новшества, соразмерного немецкому идеализму, немецкой музыке, но ничего, кроме телефонов, функций, автомобилей, контор и работы, только эта разрастающаяся всеохватная паучья сеть. Часто в семь утра меня будила канонада, со своего шестнадцатого этажа я видел, как в тучах, на красной стороне взрывались зенитные снаряды, видел стену и американские вертолеты, английских солдат, внезапно возрастало напряжение, когда подстреливали очередного смельчака, безрассудно мчавшегося через пустырь, отделявший стену от западных постов. Стало быть, История? А вот и нет, не это в Берлине пугает, здесь пугает спокойное течение повседневных занятий, здесь демонизируют обыденность и мелочь.
А что относительно гениальности? Я спросил его о Хайдеггере.
Ответ его был таков:
— Его влияние невелико, оно ограничивается профессорами, ему еще не простили довоенных связей с нацизмом.
Стало быть, политика.
В кафе нас окружало много движения, много разной деятельности — впрочем, как и во всяком другом кафе — с той только разницей, что в немецком движении и в немецкой деятельности есть что-то железное. Кто-то ел ветчину. Официантки. Вошло несколько человек, движение оживилось, составили столики.
— А эти… Кто они?
— Специалисты.
— В чем?
— Не знаю.
— Ну ладно, а что делает вон тот труп, тот молодой скелет, который сидит с ними?
— Труп?
— Ну да, как раз заказывает джин-соду.
Хольцер не был вполне уверен и ради приличия уточнил: «Какой труп?» — но в конце концов со мной согласился. «Если бы и сидел с ними какой-нибудь труп, — терпеливо разъяснял он, — то следует принять во внимание, что, будучи специалистами, они не вполне присутствуют здесь, и даже можно сказать, что они отсутствуют, потому что в конечном счете если где и присутствует специалист, то только в своей специальности, так что их отсутствие несколько сглаживается присутствием трупа, который, если можно так выразиться, и есть с ними, и нет его». Он говорил медленно, с некоторой сдержанностью, а может, и неуверенностью: я оглядел зал и был вынужден про себя заметить, что все здесь в общем-то и присутствуют, и отсутствуют… потому что, сидя тут за чашкой кофе, они на самом деле пребывали где-то в другом месте, каждый в своей специальности, в своем бюро. Однако в Берлине эта неполнота существования (открывающая возможность миражам, фатаморганам, извращениям и прочим злоупотреблениям), которую я столько раз встречал в Польше, в Аргентине, имела за собой весь авторитет немецкой техники и немецкой работы, страшен сон, да милостив Бог, может, и не были они слишком уж реальны, зато придавали всему атрибуты реальности… то есть были реальны в своем воздействии и нереальны в своем существовании. Кто его знает, может, и так. Или вообще не в этом дело?..
— Вон, — сказал Хольцер, — вон и Хёллерер, ищет нас…