Книга Еврейский камень, или Собачья жизнь Эренбурга - Юрий Щеглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И логично предположить, что несчастный Илья Григорьевич понимал, и не на интуитивном уровне, что вокруг «Черной книги» затевается неладное, смертельное, погибельное. Как тут без идеолога Суслова? Ведь именно он перекрыл дорогу роману Василия Гроссмана, заявив, что книга не появится в печати еще лет двести! Эренбург не заблуждался насчет своих врагов и чувствовал, что будущее вновь повисло на волоске, как при возвращении из Испании. Утрата Михоэлса показала, что Сталину ничего не стоит отдать приказ о ликвидации любого человека, даже такого масштаба, как Михоэлс. У нас подробно и часто пишут, что ходили слухи по поводу событий в Минске самого разного содержания — вплоть до припутывания бандеровцев к тому, что случилось с великим актером и его незадачливым спутником. Слухи, конечно, распускало МГБ, но никто не сомневался в том, что убил Михоэлса Сталин. Ни один человек из тех, кого я знал, не сомневался.
Быть может, именно в похожие дни и минуты рождались у Эренбурга стихи о прожитой жизни, которую он и вряд ли в сердцах назвал «собачьей».
Отчего начфин не стал затевать историю
Против «Черной книги» дознаватели и судьи выдвигали несколько серьезных обвинений, которые им, безусловно, подсказали идеологи из ЦК ВКП(б). Главным было якобы стремление авторов и составителей убедить общественность, в том числе и мировую, что евреи пострадали от немецкого нашествия больше, чем остальные народы Советского Союза. Официальная точка зрения сводилась к тому, что все люди страдали одинаково и нечего тут выпячивать несчастья одних за счет других. Такая позиция влекла за собой отрицание геноцида евреев на оккупированной территории и непризнание Холокоста. По поводу отдельных актов истребления делались иногда специальные заявления. Вторым важным обвинением являлось существующее будто бы желание преувеличить военные заслуги евреев. Последнее в совершенно искаженной форме можно встретить в современной националистической печати. Известное стихотворение Бориса Слуцкого «Про евреев» толкуется как горькое признание трусливых и мошеннических качеств характера соплеменников. Ответ клеветникам расценивается националистами как присоединение к их мнению и подтверждение бредней, унижающих достоинство целого народа. Такой иезуитский прием используется антисемитами сплошь и рядом. Слуцкий пишет:
Вот видите, восклицают литературные критики определенного толка, даже такой поэт, как Слуцкий, признает с грустью, что поведение евреев во время войны нельзя не осудить.
Между тем положение воюющих евреев с первых дней нашествия стало отчаянным. Их изымали из толпы военнопленных первыми и без проволочек отправляли в расход. Слух об отношении немцев к военнопленным евреям мгновенно достиг и тыловых районов. Я его слышал в августе 1941 года в Уфе. В армии беспроволочный телеграф работал безотказно. Евреев мало кто пытался укрыть. Их выталкивали из толпы, боясь, что немцы, прочесывающие человеческую массу, захватят и рядом стоящих. Это правда, и от этой правды никуда не уйти ни бывшим лейтенантам, взявшимся за перо, ни современным леволиберальным историкам, ни коммунистическим агитаторам, ни националистам умеренных взглядов.
Я долго считал, что случай с отцом на фронте все-таки единичен, уникален. Но я ошибался. В середине 60-х я работал литсотрудником в «Медицинской газете» и слыл там важной и подающей надежды персоной, чуть ли не писателем, хотя ни строчки до той поры не опубликовал. Моя бывшая жена Юнна Мориц приобрела некоторую известность, и тень от ее пока еще не всесоюзной славы задевала и меня. По вечерам я оставался в кабинете на втором этаже Бактериологического института на улице Чернышевского и в совершенно гнусных и вонючих испарениях — в подвале там варили среды, и воздух к концу дня был ими пропитан донельзя — дописывал повесть, которую через четыре года Александр Твардовский напечатал в «Новом мире». Запахи постоянно напоминали о Женином крольчатнике. Одна из сотрудниц — милая женщина Наталья Николаевна Симонова, которая меня ценила за безотказность: я никогда не отказывался править самые ужасные медицинские заметки, — попросила прочесть очерк ее знакомого, приехавшего из Харькова, и посоветовать, в какой толстый журнал обратиться.
Автор оказался маленьким, щупленьким пожилым человечком, в очках, лысоватым, с крупным вислым носом. По внешности — еврей, чей облик создан художником, не очень-то долюбливающим представителей этого народа. Утрированные черты неприятно поражали с первого взгляда. Вызывающая некрасивость компенсировалась поразительно ясными прозрачными голубовато-серыми глазами. В очерке довольно грамотным языком описывалось отступление штаба какой-то вдребезги разбитой немцами части. Ветеран служил там начфином. Однажды ночью его разбудил однополчанин и сказал:
— Я тебе советую отстать от нас. Мы без тебя дорогу скорее отыщем.
Я уже где-то слышал подобные слова, и ситуация была знакома. И вдруг вспомнилась давняя исповедь отца за год до смерти.
Он выходил из окружения в районе Житомира. Шли ночью по знакомым местам. Днем спали, укрываясь в балках или густом кустарнике. Видели, как немцы перли вперед и вперед, видели, как по шоссе два-три автоматчика гнали тысячи ободранных и обезоруженных бойцов. Глубоким вечером, когда группка собиралась тронуться в путь, к отцу обратился его приятель Ч. и шепотом — запинаясь — произнес:
— Я тебе советую, Маркуша, отстать от нас. Мы без тебя дорогу скорее отыщем.
Отец сперва не понял.
— Как?! Почему без меня? Что за чепуху плетешь?
Ч. отвел глаза и произнес, еще больше запинаясь:
— Я вчера слышал ихний треп: если напоремся на немцев, то пропадем из-за Гальперина. Скажут: еврея спасаете. Так что пора от него избавляться. Иначе — крышка.
— Кто такие поганые речи ведет? — спросил отец. — Я его сейчас пристрелю. Я никого не испугаюсь — ни особистов, ни немцев.
— Не ерепенься, Маркуша. За тобой наблюдают, и ты на мушке. Хочешь, я с тобой? Глупости только не делай! Убьют!
Ужасный век! Ужасные сердца! Отец, ни слова более не отвечая, повернулся и открыто, не таясь, отправился собственным маршрутом. Мрак поглотил его. Никто его не остановил, не окликнул.
— А Ч. куда делся? — спросил я отца. — Что с Ч. — он твой друг и сейчас?
— Догнал. Вместе и ускользнули.
Значит, не такой ужасный век и не все сердца ужасны?!
Начфин — в противоположность отцу — не мог просто так сняться и исчезнуть. На нем висела полковая касса. Ее он тащил с бойцом на тележке, и он решил следовать за бывшими товарищами, но держаться в отдалении. Так и двигались с бесполезным грузом. Время от времени начфина менял оставшийся верным запечатанным мешкам, ему и Сталину пожилой боец, родом из-под Полтавы.
На третью ночь начфин все же отважился приблизиться к костру — голод вынудил. Поесть дали, налили кипяток в консервную банку. Под утро разбудил подосланный доброжелатель: