Книга Солдаты Апшеронского полка. Матис. Перс. Математик. Анархисты - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все эти сны состояли из дороги и начинались с обочины. Вадя не видел отца, но незримо получал от него, как краюшку, сгусток тоски, призыв выйти из этого места и идти по дороге. Это место у обочины – с глубоким кострищем, обложенным кирпичами, с пучком жердей, сидушкой из чурки и доски, – скрытое придорожными кустами и отгороженное от ветреного простора поля перелеском, – некогда было стоянкой отца. Прежде чем отправиться в путь, Вадя осматривал это место и укладывал в мешок те предметы, которые он помнил из детства. Поиск ценностей был самой сносной частью сна. Вадя бродил, всматривался в придорожный мусор и время от времени что-то подбирал, рассматривал. То это был веер из четырех ржавых перочинных ножей «Белка», к которым присохли говорящие рыбьи головы, несчастливые, с перламутровыми щечками, шепчущие: «Ветер, ветер, ветер…» То вдруг из-под вороха листьев вынималась одновременно и целая, и разбитая, но каким-то образом не разваливающаяся фарфоровая девушка. В полой ее пятке, дребезжа, каталась дробинка, которой он расстрелял статуэтку из «воздушки». То это был плюшевый медведь с оторванным носом, издававший заикающийся рев. От этого плачущего рева начинала душить врученная отцом тоска и на глазах выступали слезы. То из старой стиральной машины (с эбонитовой звездой лопастного привода и скрипучими валиками отжима) вынимался старый японский транзистор. Из него вытряхивалась труха окисленных батарей, и станции перелистывались роликом, чутко ползшим под подушечкой большого пальца. Фокстрот и диксиленд брызгали, били в уши, и он бережно укладывал приемник на дно рюкзака. Последней из находок непременно оказывалась складная дудка. Она вынималась из разбитого футляра, колена ее составлялись защелкою вместе – и, дунув на пробу, Вадя перевоплощался в сочинение звуков. Его импровизация длилась долго: он играл с упоением, звук, взмывший душевной мыслью, продолжал его плоть, как вдруг он поражался тому, насколько складно у него выходит музыка, при полном неумении въяве. Он тут же терял это волшебство и давал «петуха»: мощный рев бил из раструба в лицо – оглушительный, тревожный, он пробирал, перетряхивал нутро, закладывал уши. И теперь в полной глухоте Вадя следовал призыву отправиться в путь.
Рюкзак был полон, вздымался за его спиной. Рюкзак, полный жизни, всех ее стробоскопических мгновений, всей ее вещности, мнимости, муки, глупости, зла, пустоты, тепла, – весь этот мириадный мусорный космос громоздился за его плечами, шлейфом тянулся, бряцал, клацал, пел, влачился. Он шел с ним по обочине, с сожалением проходя мимо автобусных остановок, понимая, что с таким грузом на рейс не пустят. Прицепные грузовики, тряско разбрасывая за собой битый кирпич, страшно мчались, обдавая воздушной волной. Рюкзак увеличивал парусность, и Вадю кидало в сторону, как перышко.
Время от времени на обочине попадались горы. Тропинка начинала забирать всё круче, и он уже удивлялся тому, как это с таким грузом ему легко удается управляться на крутизне. Как вдруг склон почти упирался в грудь, и, ища обход, Вадя забирал ближе к полотну дороги, которая шла не так отвесно, а прорезывала в холме пологое ложе.
Все эти сны заканчивались одним и тем же.
Вадя с кручи спускался к дороге, которая шла теперь рекой, потом разливалась морем, высокий рюкзак вдруг запрокидывал его на кочке, он оказывался в воде и теперь медленно плыл вдоль всё выше уходящего в небо обрыва.
Отец стоял над обрывом и следил за тем, как его сын учится плавать. Вадя очень старался плыть, хотя проще было утонуть. Каждый следующий гребок давался ему тяжко – но вскоре море начинало замерзать, теперь он не плыл, а обламывал всё утолщавшийся лед, с трудом прокладывая себе свободный ход. Он хотел, чтобы отец зацепил его за рюкзак, за шиворот, как сумеет, взметнул высоко вверх, поймал, спас.
Но отцу не нравилось, как сын его плавает, и он покидал Вадю.
Он просто уходил с обрыва, махнув рукой, и шагал, огромный, невидимый, по голому полю в серебряный лес. Была поздняя осень, иней, сверкая при шаге, покрывал жухлую траву, стволы, ветки.
Отец со звериной ловкостью взлезал на сосну, на самую верхушку, подвязывал веревку, продевал ноги в петлю – и сбрасывался вниз.
А Вадя так и оставался внизу, вмерзший в белый искрящийся лед, уже вздыбивший горизонт, уже надвинувшийся на берег колючими торосами.
Солнце заходило за лес, медленно пропуская между стволов снопы лучей.
Труп отца чуть поворачивался, загибая, шурша, щекой сшелушивая со ствола прозрачные чешуйки.
Лоснящийся ворон внимательно кружил над полем, низко раскатывался над мерзлой пашней – и вдруг спохватывался и валко, зигзагом кувыркаясь, перелетал к лесу, садился на откинутый подбородок.
Неподвижно всматривался в темнеющий горизонт.
И вдруг один за другим, клевками выкалывал глаза.
– Молвишь ты или нет?
– Да.
– Не пихайся, пусти, пусти.
– Добрый, добрый дяде-енька…
– Побью, Надька!
– Не тронь, ты добрый.
– Чего ты решила, что добрый, глупня малая? Как там эти… елки твои? Кипарисы?
– Да. Море. Кипарисы. Самолет на дороге стоял. У-у-у-у…
– Да не пихайся ты. Ну, чего шебуршишь?..
– Не-е-е тро-онь. Когда ты мне бисер подаришь?
– На что тебе бисер? Рассыпешь всё, потеряешь.
– Нет, я шить буду. И пуговицы подари.
– Да лежи ты смирно, кому сказал…
– Я шить буду. Вот куплю подушку, вышивку пущу…
– Я тебе пошью, я тебе такие подушки пошью. Говори! Скажешь?
– Море… Идешь берегом, а ему конца и краю…
– Я тебя отлуплю. Дура.
– Идешь берегом, море поет, рыба лежит. Боа-аль-шая рыба. Царска така-ая! Воню-юча, страсть. У вас нет такой рыбы.
– А ну говори. Чего горюешь, а?
– Горюю? Как это, Ва-аде-енька?
– А плачешь чего? Чего ревешь-то, а? Ну чего ты?.. Во заревела! Да подумаешь, делов-то – раз-два, и купил пуговицы. Бисер – тот, поди, искать надо. А пуговицы – здесь они. Ну-у, глупая…
– Вадя, добрый, почему?..
Вадя открыл глаз и зажмурился. Луч крался по виску, трогал ресницы. В полукруге пыльного окна, разъятого на солнечные доли, поднималось утро. Похожее на пароходное колесо, гребное, лопочущее плицами в листве, окно совместилось с послесоньем, выплыло над парадным, покатилось над двором, над сквером, потихоньку вернулось обратно.
Надя потянулась во сне, страстно залопотала, сердито, замолкла.
Не меняя позы, нащупал сигареты. Дым пыхнул, раскудрявился, пополз, стелясь, остывая кисеей над лестничным провалом.
Пепел упал Наде на ботинок, покатился под шнуровку.
Послюнявил палец, тронул, снял.