Книга Лук Будды - Сергей Таск
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты возвращаешься домой опустевшими переулками, скудными на фонари. Башка раскалывается. К черту. Лечь в ванну, освободиться. На полчаса отвлечься от этого наваждения. В висках стучат черные молоточки. А эта, как нарочно, наяривает на своем «Зингере». Мам, ну хватит! Для него стараешься, и он же тебя хает. А кто тебя просил? Обшиваешь, чтобы потом попрекать! Какая боль, м-м-м-м. У нас анальгин есть? Не слышит. Когда ей надо, все слышит. Ты листаешь западный журнал, моды позапрошлого сезона. А девочки-то хороши. Вот и голову отпустило. Ты проверяешь, надежна ли задвижка, пускаешь в ванну струю посильней. Если бы падший ангел, облетающий в этот смутный час опрокинутую навзничь землю, влетел к ним через распахнутое окно и, царапая крылом старые обои, прошелестел узким коридором, вздрогнул бы ангел, услышав сквозь пение воды какой-то звериный сдавленный стон.
Из бесед: Об иллюзорности перемен
Два шлемоблещущих воинства друг против друга
молча стоят в ожиданье
сигнала к сраженью.
«Стоит ли вам начинать? – вопрошает округа. —
Вас уже нет, этой брани
бесплотные тени».
Завтра, сегодня, вчера – таковы ипостаси
бога, которому имя
Безмолвная Вечность,
где, разбегаясь кругами в усталом согласье,
чуждая яня и иня,
течет бесконечность.
Выломать стрелки часов? Отравить ли кукушку?
Что на дворе за столетье?
Не знаем – и ладно.
Может ли жизнь, окончательно давши усушку
и уходя уже в нети,
как нить Ариадны,
снова смотаться в клубок? Мы привыкли, что в поле
днем распускаются маки,
хотя понимаем:
нету ни поля, ни маков – по собственной воле
мы как условные знаки
их воспринимаем.
Садом камней очарован, ты бродишь в надежде
точку найти, из которой
увидишь все камни.
Тщетно! Один ускользнет от тебя, как и прежде,
и догадаешься скоро,
что это – ты сам. Не
надо меняться – и так мы подобны Протею
тем, что лицо на обличья
меняем всечасно.
Мы – это чьи-то о нас рассужденья, идеи,
разноречивые притчи,
хранящие нас, но
стоит последней из них отзвучать – и прервется
нить сопричастья живого,
но путь в Капернаум,
он никогда не исчезнет из будущих лоций,
ибо помета есть слова
священного: АУМ.
Секретный объект
Денек выдался – служи не хочу. Жаворонки в безоблачном мартовском небе. Распаренная взбухшая земля, принявшая в себя за месяц больше дождей и талого снега, чем алкаш бормотухи в день получки. И, главное, четыре часа никого не видеть, не слышать. Ни тебе муштры, ни рапортов – гуляй, солдат. Когда Господь Бог решает человека осчастливить, он посылает его в караул на безымянной станции в российском захолустье. Но младший сержант Хлеб почему-то не чувствовал себя счастливым.
Ему оставалось две недели до дембеля, и запущенный, неказистый двор в арбатском переулке все чаще снился ему в последнее время. Ночью – сны, днем – пряжка. По армейской традиции последние сто дней службы должны остаться в летописи филигранными засечками на пряжке. Нарушение дисциплины? Большое дело. Против неписаных правил воинский устав пас. На зазубренной грани медной бляхи оставался свободный сантиметр, и что он аккуратно разделает его напильничком до последней насечки, так же верно, как то, что его звали Хлеб. Кликуха пристала, когда его, новобранца, засекли на хлеборезке. Он не мог себя заставить проглотить эту бурду с куском плавающего сала – наживка тошнотворно-белого цвета, на которую голодная рыба не клюнет. Приходилось охотиться за каждой коркой. Он рассовывал их по карманам, грыз, жевал, посасывал при случае, а что не съедал, превращалось в сухари, крошилось, забивалось во все швы – повод для шуточек и дисциплинарных взысканий. И к тому, и к другому он выработал иммунитет. Он был живучий.
Меряя шагами полотно под диктовку шпал, он по привычке вспомнил первый месяц карантина, когда чаще, чем голод, его одолевали мысли о самоубийстве. Бесправного, обритого наголо салагу сразу взяли в оборот деды. Всего-то пятеро, но это была местная власть, законодательная, исполнительная и судебная в одном лице, и их слово значило для роты больше, чем приказ министра обороны. Особенно после отбоя. Молодые заправляли им кровати, стирали портянки, вылизывали сапоги – иногда языком. Их редкие милости были на вес золота. Через полтора месяца Хлебу разрешили помыться в душе. Через два с половиной – взять себе что-то из его же продуктовой посылки, шестой по счету. Его это не колыхало – мог стерпеть и не такое. Он быстро убедился, что может прожить день без курева, может вычистить сортир и даже простоять по стойке «смирно» до рассвета. Только бы не делать отсос одному из этих ублюдков.
Ладно, проехали. Еще десяток насечек на пряжке, и получай, сержант, на складе свою гражданку. Обноски, так будет точнее, но это неважно, деньжат он поднакопил, хватит на целый воз шмотья. Хлеб втянул носом воздух – пахло свободой. И еще чем-то. Он повернулся к вагону на запасном пути. Запах из вагона. Разве это возможно? Он уже ни в чем не был уверен, и меньше всего – в своем увольнении через две недели.
Донеслись отдаленные гудки маневрового паровоза. Он снова зашагал по шпалам. О вагоне думать не хотелось, тем более на него смотреть. В отцепленном вагоне-рефрижераторе, изуродованные до неузнаваемости, лежали тела таких же, как он, солдат, погибших в Чечне. Пока их судьбу в Москве решали бравые генералы, местонахождение вагона держалось в строжайшей тайне. Так им сказал майор перед разводом караула. Но шила в мешке не утаишь. Хлеб вздрогнул – вдоль насыпи медленно шла старуха в сбившемся набок платке, глаза безумные, в руке дорожный чемоданчик. Он схватился за Калаша. Словно его не видя, старуха подошла к вагону, тронула холодный металл.
– Стой! Нельзя сюда!.. – заорал Хлеб, возясь с затвором.
– Сергей Стремоухов, ВДВ, Тульская дивизия, – миролюбиво сказала старуха.
– Какой Стремоухов, какая ди…
– Здравствуй, сынок. – Не сводя глаз с вагона, она поставила на землю чемоданчик, сняла с шеи крестик. – Узнаешь? Валюшин, точно.
– Я вам русским языком говорю.
Старуха, казалось, не слышала.
– А я тебе – вот. – Из бокового кармана мешковатого платья она достала вязаную шапочку. – Чистая шерсть.
Она повернулась к часовому.