Книга Натурщица Коллонтай - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вижу, сработало, спасибо тебе, бабушка, лишний раз за нашу высокую фамилию.
В общем, как видишь сама, с одной стороны ещё по маме не улеглось, а уже новая беда в ворота к нам постучалась.
Ушли они, короче. И я, чтобы не затягивать беду эту, сразу к Паше.
Говорю:
— Завтра пойдём и распишемся с тобой.
Он:
— Ты в своём уме, Шуранька? А мама как же?
Я:
— А ты как же? Об этом подумал? А мама вернётся, и ты с ней перепишешься с меня на неё обратно. В чём загвоздка-то?
Он:
— И ты готова пойти на такое ради меня?
Я:
— Ты ещё не знаешь, на что я готова, Пашенька, ради процветания нашей фамилии, и что вообще могу. Хочешь, тоже Коллонтай возьмёшь? Будешь как мы все, одним из нас, общим миром знаменитой фамилии помазаны. Сам готов к такому?
Он:
— Знаешь, к такому я не готов, но ты, пожалуй, насчёт регистрации права, это выход. И в нём присутствует закон, не подкопаешься. Тем более что брак будет временным и фиктивным, до момента подлинной регистрации с мамой. Окончательной уже, последней.
И тут я, словно меня чёрт за коленку дёрнул, выше тонкой щиколотки, вскипаю для себя самой неожиданно.
Я:
— Ты же не любишь маму, Паш! Ты ведь просто разрешаешь ей тебя обожать и лелеять. И за шкафом, тоже позволяешь. А сам терпишь. Думал, не знаю я, не вижу?
Он:
— Да, Шуранька, это всё так и есть на самом деле. Но мама твоя редкий по душевности человек, и я просто не имел никакого права обидеть нелюбовью пригревшую меня женщину. А там, за шкафом, как ты говоришь, я просто закрывал глаза и представлял себе нечто совершенно другое, отличное от неё, абсолютно ей противоположное.
Я:
— И кого же это?
Он на меня смотрит, долго так, пронизывающе, и вдруг глаза его намокают и текут на пол, молча, без звуков и движения яблок и век. Не моргая. И говорит в ответ на мою случайную провокацию.
Он:
— Ты сама знаешь, кого, девочка моя.
Шуринька, ты не поверишь, в этот самый миг всё вдруг понялось мне про него. И про себя. Про всё, что так долго накапливалось в нём и во мне, в нас, что жило, мучило и страдало ещё при маме. Но только она была меж нами, как ширма, как заслон из марлечки, как весь целиком шкаф этот проклятый, отгораживающий ночную келью от остальных метров нашей общей жизни. Как выстрелом грохнуло в уши вдруг, ядром из Царь-пушки по Царь-колоколу!
Знала я, где он держит свой портвейн — в низу шкафа, стоймя. И ни слова не ответила ему, а пошла туда и достала. И протягиваю. А он, как в гипнозе, раскупоривает и обратно мне даёт. Оба уже знаем, что будет сегодня между нами, ночью. Но не говорим друг другу про это, просто глазами взаимно смотрим на себя, как будто со стороны, посторонним взором.
Ладно, беру посуду, наливаю. Ему тоже.
Не чокаемся, пьём. Сама пригубливаю только, а он махнул до конца. В тревоге был, в предвкушении меня, это ясно теперь. А глаза так и продолжал не отводить, не мог совладать с ними. И мокрые снова. И прекрасные, живые — словно только теперь увидала их.
Но ошиблась. Не было ночью. То есть было, но не первый раз. Второй по счёту. Потому что он взял меня за талию и притянул. Вжал в себя как можно сильнее, чтобы уже было некуда деваться нам никому. Так прижимают только когда сигналят, что страсть. И я почувствовала у него это ещё кроме страсти. То, про что мама говорила, когда женщины падают в пропасть. Что покоится на позировании в специальном мешочке. От чего мама обмирала и голосила, не стесняясь дочери, за шкафом.
Но в тот раз оно не покоилось — воспрянуло духом. И упёрлось в меня снизу вверх. У меня в этот миг голова так закружилась в паре с пригубленным портвейном, что ноги стали подкашиваться и слабнуть. Он хотел меня на руки подхватить, как в кино, но ему несподручно же, сама понимаешь, Шуринька, — без точки опоры внизу корпуса и при отсутствии надёжного захвата сверху. Он просто, не отпуская от себя, стал перемещать меня к их кровати, в келью. И таким манером, мелко переступая, я перемещалась неотрывно от него к своему грехопадению.
И переместилась. Он знал, что я девственница, не мог про меня такое не знать. Мама не знала, а он знал. Это потом он мне уже про меня же и рассказал, когда всё у нас с ним произошло, к общему счастью и наслажденью друг другом. Говорит, мужчина всегда чувствует раннюю женщину. Не ту, которая рано встаёт на работу, учёбу или страдает бессонницей. А ту, что рано сделалась ею, перестав быть прежней, утратив единственную тонюсенькую преграду, отделяющую ещё девушку от уже не девушки. Объяснил, что в глазах у них, у ставших нами, немного другой свет горит, более тёмный, контрастный, шатеновый, даже если сама блондинка, с внимательностью и интересом к мужчине, с лёгким, но обжигающим кокетством, какое не удаётся в себе погасить, как ни старайся прикрыть его серьёзностью, обманом или другим занятием.
И оценивает, говорит, нас, как лошадь. Как коня, хочу сказать. Прикидывает уже с самого первого явления мужчины в её жизни. Сравнивает, глуповато провоцирует, вопросы вбрасывает вполне себе невинные, но с неприкрытым интересом и неумело замаскированной конкретикой. Лицо своё тоже подаёт по-другому, с мягкостью в линиях и ожиданьем в глазах. Плюс надежда, если нужна. И отсутствие страха насчёт того, что же это такое, когда оно случается в самый первый раз, раз уж зашагнула туда, прошлась немного, но уже многое успела понять даже после одного всего лишь соединения с мужчиной.
Как первый артобстрел, пояснил Паша, или же первый наезд чужого танка на окоп, где ты схоронился и, дрожа всем существом, пропускаешь над собой ревущие гусеницы. А другой раз понимаешь уже, что не задавит, просто не сумеет по механике самой, по законам притяжения тел к земле, а земли к другим планетам, малым и большим. И даже можешь успеть вдогонку ему связку гранат метнуть, на полное уничтожение гусеницы или рваную рану.
А ты, говорит, больше вела себя как маленькая дурочка, искренняя, не очень образованная и не готовая войти в сближение по зову изнутри, глубинному, сердечному, неумолчному. А снаружи — это пустое, детское, случайное, неокрепшее, не просчитанное зрелой головой — такой, сказал, и была ты до самого последнего времени.
А он ждал, говорит, но глушил в себе эти ожидания. А всё равно надеялся, не веря, что случится. Дождался, бабушка.
И плохо врать умеет. Это я уже от себя говорю, не от него. Вот почему мама бесилась, чувствуя, что не затвердевает, не схватывается раствор у неё, как ни старалась она забетонить все малюсенькие щели, а он всё равно киселём сквозь пальцы её просачивался, как ладошку ни сжимай, и капал, капал в сторону против всех физических законов любви.
Но Паша не виноват, ей упрекнуть его вообще не в чем. Если отбросить его недостатки, то он идеал мужчины, как бы и чего ему ни хотелось сделать головой, а не по факту жизни с мамой.