Книга Танцовщик - Колум Маккэнн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тихо вошла в комнату, понаблюдала немного за маленькой драмой, которая разыгрывалась вокруг стола. Руди слушал разговор, подперев рукой подбородок, вид у него был слегка ошалелый, как у человека, которому приходится переваривать слишком много незнакомых слов. Спор шел о новой пьесе, на которую «Правда» напечатала рецензию, сильно похвалив образы выведенных в ней рабочих, участников классовой борьбы в предреволюционной Венгрии. Разговор вертелся вокруг «языковой двойственности», хотя значение этого термина определенно представлялось всем, кроме Петра, туманным. Я придвинула к столу стул, села. Руди откупорил мужнину бутылку водки, налил всем по стопочке и себя не забыл. Выглядел он уже пьяновато. В какой-то миг он наклонился ко мне. Тронул за руку и сказал: «Здорово!»
В конце вечера он вышел с моими друзьями на улицу и появился дома лишь через три часа (Иосиф уже успел вернуться и заснуть), повторяя: «Ленинград, Ленинград, Ленинград!»
А потом начал танцевать, напоминая мне птицу, проверяющую размах своих крыльев. Я не стала его останавливать, просто проскользнула мимо, унося на кухню посуду. Когда же я направилась к постели, он во все горло крикнул: «Спасибо, Юлия Сергеевна!»
Впервые на моей памяти меня назвали по настоящему моему отчеству, я ведь всегда использовала для него имя дедушки. Я забралась под одеяло, отвернулась от Иосифа, сердце мое билось. Лицо отца проплыло перед глазами, а после мне явилась в отрывистом сне идея последней строчки сестины. И наутро другие две словно ожили, задышали с такой непринужденностью, что политический их смысл — автор был марксистом из Бильбао — приобрел вид хоть и значимой, но случайности. Я уложила все три перевода в конверт, поехала в институт, где меня уже ждали деньги. Потом купила немного турецкого кофе и вернулась домой, обнаружив там приунывшего Руди. Первое его выступление в училище прошло не совсем удачно. Он выпил три чашки кофе и спустился во двор, — я смотрела сверху, как он разминается, используя вместо станка железную оградку.
Всю ту неделю Руди ходил в училище на просмотры, а в ночные часы слонялся по городу, иногда возвращаясь домой в три утра, — в конце концов белыми ночами в Ленинграде мало кто спит — с рассказами о прекрасных дворцах, о киоскере, с которым он познакомился на Кировском, о милиционере, проводившем его на Литейном подозрительным взглядом. Я попыталась предостеречь юношу, но он только плечами пожал.
— Я всего-навсего деревенщина, — сказал Руди. — Им я не интересен.
Что-то необычное ощущалось в коротких фразах, которыми он изъяснялся, — удивительная смесь провинциальной заносчивости с изощренным мышлением.
В самом конце недели я, развешивая на коммунальной кухне постиранное белье, вдруг услышала снизу крик: «Юлия!» И, выглянув в кухонное оконце, увидела Руди, сидевшего, шатко покачиваясь, на высоком кованом заборе заднего двора.
— Я прошел! — закричал он. — Меня взяли! Взяли!
Он спрыгнул с забора прямо в лужу и побежал к нашему подъезду.
— Ноги вытри! — крикнула я.
Руди усмехнулся, протер обшлагом рукава ботинки, взлетел по лестнице в квартиру и обнял меня.
Позже выяснилось, что места в Ленинградском хореографическом он добился столько же языком, сколько танцем. Уровень его был лишь немногим выше среднего, но пылкость и интуиция Руди произвели в училище хорошее впечатление. Он был старше большинства тамошних учеников, однако рождаемость сократилась за время войны настолько, что училище разрешало показываться танцовщикам его лет и даже принимало их на учебу. В общежитии ему предстояло жить по преимуществу с одиннадцати-двенадцатилетками, его это пугало, и он попросил у меня разрешения приходить к нам вечерами понедельников. Когда я ответила согласием, Руди поцеловал мне руку, — похоже, он уже начинал осваиваться в Ленинграде.
Еще через две недели он уложил чемодан и перебрался в общежитие.
В тот вечер Иосиф затащил меня в постель, поимел, а после прошлепал через комнату до кушетки, закурил и сказал, не обернувшись:
— Маленький засранец, вот кто он такой, верно?
Я почему-то сразу ощутила себя стоящей между отцом и мамой и уткнулась, ничего не ответив, носом в подушку.
Прошло почти три месяца, прежде чем Руди снова появился у нас. И не один, а с чилийской девушкой по имени Роза-Мария. Красива она была настолько, что дух захватывало, но привлекательностью своей не упивалась, относясь к ней как к качеству второстепенному. Отец ее издавал в Сантьяго газету, а она училась в Ленинградском хореографическом на балерину. Руди — может быть, из-за ее присутствия рядом — показался мне изменившимся. Он носил долгополую армейскую шинель, сапоги до колена, волосы его стали еще длиннее.
Роза-Мария поставила в угол зачехленную гитару, устроилась несколько в сторонке от всех, а Руди уселся за стол и слушал, склонившись над стопкой водки, наш разговор. Лариса, Петр, Сергей и я — все мы были уже хороши и напрочь увязли в нескончаемом споре о Хайдеггере, сказавшем, что жизнь становится аутентичной лишь в присутствии смерти. Для меня эта тема была в конечном счете связанной с тем, как мы жили при Сталине, однако я не могла не вспоминать и отца, существовавшего в тени не только собственной его смерти, но и прошлого. Я коротко взглянула на Руди. Он зевнул, снова наполнил свой стаканчик — не без театральности, держа бутылку высоко в воздухе, так что водка плескалась, ударяя в стекло.
Петр, повернувшись к нему, спросил:
— Ну-с, молодой человек, а что, по-вашему, аутентично и что нет?
Руди отпил водки. Петр отнял у него бутылку, прижал ее к груди. Вокруг стола прокатились смешки. Все с удовольствием наблюдали за короткой дуэлью усталого немолодого человека и юноши. Я решила, что Петра Руди не одолеть, однако он взял со стола две ложки, вскочил на ноги, бочком протиснулся мимо моих фикусов, подошел к двери и поманил нас за собой. Простота и непонятность его поведения заставили нас примолкнуть — только Роза-Мария улыбнулась, словно зная, что нам предстоит увидеть.
Руди направился по коридору к ванной комнате и присел там на край пустой ванны.
— Вот это, — сказал он, — аутентично.
И принялся постукивать ложками по фаянсу ванны, извлекая одни ноты из ее скругления, другие, более гулкие, из дна, третьи, высокие, из краешка. Ложки тонко позвякивали, Руди дотянулся ими до стены, прошелся ударами и по ней. Лицо его оставалось совершенно серьезным, звуки, которые он создавал, не имели ни формы, ни ритма. Цирк, да и только.
— Иоганн Себастьян Бах! — объявил он под конец.
Руди остановился, мы пьяно зааплодировали. Обалдевший на миг Петр вывернулся блестящим образом — не ушел, приняв гордый вид, но подступил с бутылкой в руке к ванне и влил в подставленный ему Руди рот изрядную порцию водки.
Вдвоем они прикончили бутылку, а затем Петр, подняв ее над головой Руди, сказал:
— Пусть в твоей жизни будет столько бед, сколько капель осталось в этой посудине.