Книга Судья и его палач - Фридрих Дюрренматт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он достиг Преля, прошел мимо гостиницы «Медведь» и повернул в сторону Ламбуэна. Воздух над плоскогорьем был неподвижен и чист. Предметы, даже самые отдаленные, вырисовывались необыкновенно четко. Лишь вершина Шассераля была покрыта снегом, все остальное светилось светло-коричневым цветом, прерываемым белизной стен и красным цветом крыш, черными полосами пашен. Равномерно шагал Чанц вперед; солнце светило ему в спину и отбрасывало его тень впереди него. Дорога пошла под уклон, он приближался к лесопилке, теперь солнце светило сбоку. Он шагал дальше, ни о чем не думая, ничего не замечая, охваченный одной волей, обуреваемый одной страстью.
Где-то залаяла собака, подбежала к нему, обнюхала, неустанно движущегося вперед, снова исчезла. Чанц все шел, неизменно держась правой стороны дороги, шаг за шагом, ни медленней, ни быстрей, приближаясь к дому, уже виднеющемуся среди коричневых пашен, окруженному голыми тополями. Чанц сошел с дороги и зашагал по пашне. Ноги его вязли в теплой земле непаханого поля, он шел вперед. Он достиг ворот. Они были открыты, и Чанц вошел вб Двор. Там стояла американская машина, но Чанц не обратил на нее внимания.
Он подошел к входной двери. Она тоже была открыта. Чанц вошел в прихожую, отворил вторую дверь и вошел в холл, занимавший весь нижний этаж. Чанц остановился. Из окон падал резкий свет. Перед ним, в каких-нибудь пяти шагах, стоял Гастман, рядом с ним его слуги-великаны, неподвижные и угрожающие, двое мясников. Все трое были в пальто, все трое готовые к отъезду, чемоданы громоздились рядом.
– Значит, это вы, – произнес Гастман и слегка удивленно посмотрел на спокойное, бледное лицо полицейского в распахнутых дверях.
И тут он засмеялся:
– Так вот что имел в виду старик! Ловко, очень ловко! – Глаза Гастмана были широко раскрыты и искрились неестественным весельем.
Спокойно, не проронив ни слова, даже почти медленно, один из мясников вынул револьвер из кармана и выстрелил. Чанц почувствовал удар в левую ключицу и бросился в сторону. Потом он выстрелил три раза, выстрелил в замирающий, словно в пустом бесконечном пространстве, смех Гастмана.
* * *
Вызванные Чанцем по телефону, прибыли Шар-нель из Ламбуэна, Кленин из Тванна, а из Биля наряд полиции. Чанца нашли истекающим кровью рядом с тремя трупами, один из выстрелов задел ему левую руку. Схватка была, по-видимому короткой, но каждый из троих убитых успел выстрелить. У каждого из них нашли револьвер, один из слуг еще сжимал его в руке. Что происходило после прибытия Шарнеля, Чанц уже не видел. Когда врач из Невилля его перевязывал, он дважды терял сознание; но раны оказались неопасными.
Позже пришли жители деревни, крестьяне, рабочие, женщины. Двор был полон народа, и полиция оцепила его, но одной девушке удалось прорваться в холл, где она, рыдая, бросилась на труп Гастмана. Это была официантка, невеста Шарнеля. Он стоял тут же, красный от ярости. Потом Чанца понесли среди расступившихся крестьян к машине.
– Вот они лежат, все трое, – сказал Лутц на следующее утро и указал, на трупы, но в голосе его не было триумфа, он звучал печально и устало.
Фон Швенди в замешательстве кивнул. Полковник по поручению своего клиента ездил с Лутцем в Биль. Они вошли в помещение, где лежали трупы. Сквозь маленькое зарешеченное оконце падал косой луч света. Оба стояли в пальто и мерзли. У Лутца были красные глаза. Всю ночь он занимался дневниками Гастмана, неразборчивыми документами со стенографическими записями.
Лутц глубже засунул руки в карманы.
– Вот мы, люди, из боязни друг друга строим государства, фон Швенди, – снова начал он тихим голосом, – окружаем себя стражами всякого рода, полицейскими, солдатами, общественным мнением, а что толку в этом? – Лицо Лутца исказилось, глаза его вышли из орбит, он засмеялся пустым блеющим смехом в этом помещении, голом и бедном. – Достаточно одного пустоголового во главе крупной державы, национальный советник, и нас не станет, достаточно одного Гастмана – и вот уже цепи наши разорваны, форпосты обойдены.
Фон Швенди понимал, что лучше было бы вернуть следователя на землю, но не знал толком, как это сделать.
– Всевозможные люди используют наши круги прямо-таки бессовестно, – произнес он наконец. – Это неприятно, чрезвычайно неприятно.
– Никто ни о чем не подозревал, – успокоил его Лутц.
– А Шмид? – спросил национальный советник, обрадованно ухватившись за эту тему.
– Мы нашли у Гастмана папку, принадлежавшую Шмиду. В ней были данные о жизни Гастмана и предположения о его преступлениях. Шмид пытался уличить Гастмана. Делал он это как частное лицо. Ошибка, за которую он поплатился; доказано, что Гастман велел убрать Шмида; Шмида, по-видимому, убили из оружия, которое один из слуг держал в руке, когда Чанц его застрелил.
Обследование оружия подтвердило это предположение. Причина убийства тоже ясна: Гастман боялся, что Шмид его разоблачит. Шмид должен был бы довериться нам. Но он был молод и честолюбив.
В покойницкую вошел Берлах. Когда Лутц увидел старика, он стал меланхоличным и снова спрятал руки в карманы.
– Что ж, комиссар, – сказал он, переступая с ноги на ногу, – хорошо, что мы встретились здесь. Вы вовремя вернулись из своего отпуска, да и я не опоздал сюда со своим национальным советником. Покойники поданы. Мы много спорили, Берлах, я стоял за сверххитрую полицию со всякими штучками, охотно снабдил бы ее даже атомной бомбой, а вы, комиссар, были скорее за более человечную, за своего рода отряд сельских жандармов, сформированный из простодушных дедушек. Покончим с этим спором. Мы оба были неправы, Чанц доказал это нам простым револьвером, совсем не научным способом. Я не желаю знать, как он это сделал. Ну хорошо, пусть это была самооборона, мы должны ему верить, и мы можем ему верить. Результат стоит того, как говорится, убитые тысячу раз заслуживают смерти, а если бы все шло по-научному, нам сейчас пришлось бы шпионить за чужими дипломатами. Чанца мне придется повысить; а мы оказались ослами, мы оба. Дело Шмида закончено.
Лутц опустил голову, смущенный загадочным молчанием старика, ушел в себя, снова вдруг превратился в корректного, добросовестного чиновника, откашлялся и, заметив все еще смущенного фон Швенди, покраснел, потом он медленно вышел, сопровождаемый полковником, скрылся в темноте какого-то коридора, оставив Берлаха одного. Трупы лежали на носилках, покрытые черными покрывалами. С голых серых стен шелушилась штукатурка. Берлах подошел к средним носилкам и открыл лицо мертвеца. Это был Гастман. Берлах стоял, слегка склонившись, все еще держа в левой руке черную ткань. Молча смотрел он на восковое лицо покойника, на еще сохранившие усмешку губы; глазные впадины стали теперь еще глубже, но ничего страшного не таилось больше в этих пропастях. Так они встретились в последний раз, охотник и его дичь, лежавшая приконченной у его ног. Берлах предчувствовал, что жизнь обоих достигла конца, и его взгляд еще раз проник сквозь годы, его мысль еще раз проделала путь по таинственным ходам лабиринта, представлявшего собой жизнь их обоих. Теперь между ними не осталось ничего, кроме беспредельности смерти, судьи, приговором которого было молчание. Берлах все еще стоял, склонившись, и бледный свет камеры падал на его лицо и руки, играл и на покойнике, одинаковый для обоих, созданный для обоих, примиряя обоих. Молчание смерти опустилось на него, проникло внутрь, но не дало ему успокоения, как тому, другому. Мертвые всегда правы. Берлах медленно покрыл лицо Гастмана. Последний раз он видел его: отныне его враг принадлежал могиле. Одна только мысль владела им долгие годы: уничтожить того, кто теперь лежал у его ног в голом сером помещении, покрытый осыпающейся штукатуркой, словно легким, редким снегом; и теперь старику не оставалось ничего другого, кроме как устало накрыть труп, смиренно просить о забвении, единственной милости, могущей смягчить сердце, изглоданное неистовым огнем.