Книга Канада - Ричард Форд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом я спросил о делах, по которым он уезжал. Отец сказал, что все сложилось отличнейшим образом, однако ему придется в скором времени еще раз съездить туда, кое-что уладить, и, возможно, на этот раз с ним поеду и я. Да мы все можем поехать. Я поинтересовался, правда ли сказанное им в воскресенье — что нам, возможно, придется перебраться в другой город. Мне все еще не давали покоя мысли о школе, шахматном клубе и так далее — о том, в чем я был кровно заинтересован. Отец улыбнулся и ответил: нет, перебираться мы никуда не будем. Пора уже нашей семье осесть где-нибудь, а Бернер и мне обзавестись друзьями и жить, как живут приличные люди. Он думает, что на работе, связанной с продажей ранчо, его ожидает успех. Как только он изучит все тонкости этого дела, он и меня им научит, — я, правда, не понял, как это связано с его новыми деловыми возможностями. Мне хотелось спросить, зачем он брал в деловую поездку револьвер. Но я не спросил, поскольку не верил, что услышу правду. Думая сейчас о том вечере, я понимаю: ни одно сказанное им слово не представлялось мне хотя бы в малой мере правдивым. Просто я знал — от меня ожидается, что я им поверю. Дети умеют притворяться ничуть не хуже взрослых.
Ужинать мы уселись после половины одиннадцатого. Меня одолевал сон, да и голода я не испытывал. Пока мы сидели за столом, два раза принимался звонить телефон. На первый звонок ответил отец — добродушно рассмеялся в трубку и сказал, что, кто бы это ни был, он перезвонит ему позже. Во второй раз он некоторое время стоял, прижав к уху трубку, — видимо, говорили ему что-то серьезное. А вернувшись к столу, сказал: «Пустяки, ничего важного. Просто контрольный звонок со станции».
За столом мама спросила у него, заметил ли он какие-нибудь изменения в Бернер. Конечно, ответил отец. У нее прическа другая, лучше прежней, ему нравится. Мама сказала, что она еще и губы теперь красит, — сестра и вправду была накрашена, — и, если мы не станем за ней приглядывать, сбежит в Голливуд или во Францию. Отец ответил, что Бернер могла бы пойти к Сестрам Провидения и постричься в монашки, приняв обет целомудрия, — маму эти слова рассмешили, Бернер нет. Сейчас я вспоминаю тот вечер как лучший, быть может, самый нормальный из выпавших нашей семье за то лето — если не за все время ее существования. Всего на какой-то миг я увидел, как жизнь может идти по пути более твердому, более надежному. Родители были счастливы, им было хорошо вместе. Отцу нравилось, как обращается с ним мама. Он хвалил ее наряд, внешность, настроение. Они словно бы обнаружили что-то, имевшееся у них раньше, но с ходом времени спрятавшееся, или непонятое, или забывшееся, и заново радовались этому и друг дружке. Что казалось мне правильным — такого и следует ожидать от супружеской четы. Они уловили друг в друге проблески тех личностей, которые полюбили когда-то, которые дали им силы, необходимые, чтобы жить. Есть люди, у которых такое видение никогда не тускнеет, — я, например. Странно, однако, что родители смогли уловить эти проблески, разогнавшие их разочарования, заботы, тревоги, как буря разгоняет тучи, что им удалось вновь увидеть лучшие стороны их натур совсем незадолго до того, как они уничтожили нашу семью.
Об отце нашем скажу следующее. В ходе того вечера, когда мы были семьей — смеялись, шутили, ели, вовсе не думая о том, что грозило на нас свалиться, — лицо его вновь изменилось. Двумя днями раньше, перед его отъездом, лицо отца было одутловатым, измученным. Черты казались размытыми, какими-то незакрепленными, трудноразличимыми, и каждый шаг он словно совершал с неохотой и неумением. Когда же он вернулся в тот вечер и бродил по дому, болтая о том, что его интересовало, — о спутниках, о политике в Южной Америке, о возможном улучшении нашей жизни, — черты его выглядели точеными, словно по ним прошелся резец скульптора. В неровном свете, лившемся на наш обеденный стол, лицо было решительным и определенным. Глаза у отца всегда были маленькие, карие — светло-ореховые диски, внимания к себе не привлекавшие. Он казался близоруким, потому что щурился, улыбаясь. И на его широкоскулом лице глаза зачастую словно терялись. Однако за обеденным столом мне стало казаться, что оно обратилось всего лишь в фон для глаз, как будто увидевших мир таким, каким никогда не видели прежде. Они сверкали. Когда отец в первый раз взглянул на меня этими новыми глазами, я почувствовал, что все хорошо, все правильно. Он словно оценивал мир заново, как два часа назад, когда переходил из одной комнаты дома в другую и, казалось, видел их впервые, и дом наш пробуждал в нем новый интерес. А мне дом начал представляться чужим, как если б отец искал для него применение, которого тот прежде не имел. Вот и глаза отца теперь вызывали во мне схожее чувство.
Все прошедшие с того времени годы я думал об отцовских глазах, о том, насколько другими они тогда стали. А поскольку самого отца ожидали перемены еще и большие, я решил, что, возможно, это задатки, так долго подавлявшиеся, вдруг проступили в его лице, обрели зримость. Он обращался в того, кем, как изначально предполагалось, ему и следовало быть. Просто отцу потребовалось время, чтобы износить чуждые ему наслоения, пробиться сквозь них к человеку, которым он был на самом деле. Я наблюдал нечто подобное в лицах других людей — бездомных, лежавших на тротуарах перед барами, в парках, у автовокзалов, стоявших в очередях, которые тянулись к благотворительным миссиям, ожидавших, когда закончится долгая зима. В этих лицах (многие были когда-то красивыми, но красота их погибла) я видел останки того, чем едва не стали их обладатели, — но что-то не задалось, и они обратились в тех, какими были задуманы. Это теория судьбы и характера, она мне не нравится — или я просто не желаю в нее верить. Однако она сидит во мне, как жесткий подрост в лесу. Собственно говоря, не было случая, чтобы я, увидев такого загубленного жизнью человека, не говорил себе: «Вот мой отец. Мой отец — этот мужчина. Когда-то я знал его».
То, что мы сделали. То, чего не делали никогда. То, о чем мечтали. Проходит долгое время, и все это собирается в точку.
В среду вечером, после возвращения отца и после того, как мы с Бернер разошлись по комнатам, я слушал, как на кухне разговаривают, смеются, моют посуду родители. Слушал плеск воды. Лязг тарелок, ножей, вилок. Стук открываемой и закрываемой дверцы посудного шкафа. Приглушенные голоса.
— Никто и не подумает никогда, что… — начал отец.
Продолжения я не расслышал.
— Ты собираешься превратить это в семейную прогулку? — спросила мама.
Полилась и затихла вода. Вопрос был задан самым саркастическим ее тоном.
— Никто никогда не подумает, — повторил отец. А следом прозвучало мое имя: — Делл.
— Нет. Ни в коем случае, — сказала мама.
— Ладно.
Звон составляемых стопкой сухих тарелок.
— Так что, ты счастлив? — Слишком громко для того, чтобы я не услышал.
— Счастье-то тут при чем?
— При всем. Абсолютно.
А вот что мне приснилось: я выбегаю в пижаме на кухню, под ее свет, они стоят, смотрят на меня. Мой рослый отец — маленькие глаза его по-прежнему поблескивают. Моя крохотная мать в белых бриджах и красивой блузке с зелеными пуговицами. У нее очень озабоченное лицо. «Я с ним», — говорю я. Кулаки стиснуты. Лицо в поту. Сердце стучит. Родители вдруг начинают уменьшаться — так бывает, когда болеешь и жар сжимает весь мир, удлиняя, впрочем, расстояния. Мои родители становятся все меньше, меньше, пока я не остаюсь в резко освещенной кухне один, а они, достигнув грани исчезновения, должны вот-вот миновать и ее.