Книга Каменный ангел - Маргарет Лоренс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знамя его надо мною — любовь[6]. Откуда это, не могу вспомнить, а может, мне больно вспоминать. Он нес надо мной это знамя много лет. Когда мы поженились, я не знала, что это любовь. Любовь, воображала я, должна выражаться в словах и делах, нежных, как лепестки лаванды, а не в том, чем мы занимались, распростершись на высокой белой кровати, что гремела, как поезд. Кровать была покрыта стеганым одеялом, набитым овечьей шерстью и сшитым его первой женой; на хлопке конечно же красовались розовые гладиолусы — только такие представления о красоте и могли быть у Клары. В одном углу комнаты стоял мой черный кожаный чемодан, на котором белой краской было аккуратно выведено мое прежнее имя — «Мисс А. Карри». В другом углу — умывальник: шаткий металлический остов, наверху — фарфоровый таз, внизу — массивный белый фарфоровый кувшин. Полы сначала были голые, а потом Брэм купил на аукционе кусок ненового линолеума, и стал наш пол бежевым и блестящим, с нарисованными птицами, да не какими-нибудь, а попугаями, и каждый раз, идя по комнате, нам приходилось наступать на эти мертвые неестественно зеленые перья, на эти остроклювые головы. Наверху пахло пылью, сколько я ни убирала. Зимой там стоял собачий холод, летом — адская жара. У окна спальни рос клен; когда сквозь листву просачивалось солнце, зелень отливала золотом, а рано поутру там собирались воробьи — они так спорили и ругались, что голоса их звенели медью, и, слушая, я смеялась и наслаждалась их яростными перепалками.
Он нес надо мной знамя своей плоти, и теперь мне трудно понять, почему я этого стыдилась. В те времена люди по-другому смотрели на веши. Может быть, правда, не все. Этого я уже не узнаю. Я никогда ни с кем об этом не говорила.
Довольно скоро после свадьбы я впервые почувствовала к нему ответное влечение. Он об этом не знал. Я не показывала виду. Я никогда ничего не говорила вслух и изо всех сил старалась сдержать дрожь внутри. Наверное, не очень-то он был искушен в этих делах, раз не догадался. Ну как было не понять? Разве я не выдавала себя, пуская сок, как беззащитный клен после зимы? Но нет. Он не ждал от меня такого и потому ничего не понял. Я кичилась тем, что сохранила гордость, как иные кичатся девственностью.
А теперь и поговорить-то не с кем. Уже очень, очень поздно. Я предельно осторожно гашу сигарету. Дорис заставила пепельницами всю комнату. Я поднимаюсь, выключаю свет и на ощупь бреду к кровати.
Моя постель холодна, как зимний снег, и теперь я представляю себя ребенком, что лежит на снежном поле с распростертыми руками, а потом опускает руки по швам, чтобы на снегу остался силуэт ангела с расправленными крыльями. Ледяное белое полотно укрывает меня, проплывает надо мной, и, сонная, я готова завернуться в метель и замерзнуть навек.
Стены в приемной у доктора Корби совсем голые. Они бледно-серого цвета, и на них всего две картины. Пусть и большие, но их всего две, куда это годится? На одной — озеро и хиленькие тополя, при этом голубой и зеленый цвета так неразличимы между собой, что небо, вода и листва будто сливаются в единое целое. Картина напоминает мне весну в моем родном краю, где все краски неяркие, водянистые, а первые листья иной раз появляются прежде, чем с реки сойдет лед.
Я встаю и подхожу поближе. Что ж, выполнено мастерски. Вторая картина — одно из тех странных изображений, которые якобы так нравятся Тине: красно-черный набор треугольников и кругов и ни намека на смысл.
Когда я переехал в дом Шипли, там не было ни одной картины. Не скажу, что я исправила положение и собрала коллекцию, но парочку мне все же удалось повесить — для детей, особенно для Джона, ведь он всегда был тонкой натурой. Мне казалось, что это ужасно — жить в доме, стены которого не облагорожены ни единой картинкой в рамке. Помню гравюру под названием «Смерть генерала Вольфа». Еще одну картину — цветную репродукцию Холмана Ханта — я привезла с Востока. О, как я восхищалась благородным рыцарем и его дамой, чуть не падающей в обморок от обожания; но в один прекрасный день я вдруг увидела, что эта сладкая парочка лишь играет в страсть, и, разозлившись на них, швырнула картину в болото вместе с позолоченной рамкой — она предала меня. А вот «Ярмарку лошадей» Розы Бонёр я сохранила: Джон очень любил ее в детстве, и по сей день крутобокие лошади без отдыха скачут в моей комнате. Брэму никогда не нравилась эта картина.
— Ты всю жизнь от живых лошадей нос воротила, Агарь, — сказал он однажды. — А на бумаге, значится, ни навоза, ни вони, так сразу другое дело? Ну и любуйся своими чертовыми рисованными лошадками. По мне, так уж лучше голые стены.
Сейчас мне смешно вспоминать его слова, а тогда я негодовала. Он был прав: я никогда не любила лошадей. Я их боялась, таких высоких и тяжелых, таких мускулистых и таких независимых, — мне казалось, они ни за что не станут меня слушаться. Брэму я своего страха не показывала, делая вид, что мне не нравится их запах. Брэм-то обожал лошадей. Через пару лет после нашей свадьбы на всех фермах в окрестностях Манаваки был рекордный урожай пшеницы, даже на нашей — настолько хорошо рос в пойме Вачаквы сорт «Рэд файф». Брэм надумал вложить весь заработок в лошадей, намереваясь заниматься их разведением и меньше работать на земле.
— Ты в своем уме? — сказала я ему. — Сейчас самое время обналичить выручку от продажи пшеницы. И дураку ясно.
— Пусть все и обналичивают себе на здоровье, — беззаботно ответил Брэм. — На свои деньги я буду покупать, что хочу. Рабочие лошади мне не нужны. Мне верховых подавай. Видал я на днях серого жеребца Генри Перла, говорю, продай. Тот пока в отказ, но кто его знает, может, и уговорю. Этим и займусь первым делом.
— Когда-то, помнится, ты мне обещал, что на ферме будет на что посмотреть.
— И будет, — сказал он. — Одно другому не мешает. Ты-то что в этом понимаешь?
— Понимаю я достаточно, чтобы представлять себе, чем все закончится. Накупишь лошадей, потом тебе жалко будет с ними расставаться, так что будут у нас полны пастбища лошадей, зато за душой ни гроша. Что ж, деньги твои. Я не могу тебе помешать.
Тогда я все еще надеялась, что у него все образуется, причем надеялась не ради самих денег, ибо, в отличие от Лотти, никогда не ставила себе целью похвалиться дорогой мебелью и убранством дома, а исключительно ради того, чтобы людям в Манаваке пришлось его уважать, нравится он им или нет.
— На жизнь я всегда заработаю, — мрачно сказал он, — а жить буду, как хочу.
Я вскипела.
— О Господи, и как же ты хочешь жить? Вот так, до конца дней? В некрашеном доме, где главная гордость — кусок линолеума на полу в гостиной?
Не знаю, почему именно об этом я заговорила. Он все время проводил на кухне, да и гостей у меня не водилось, разве тетушка Долли заглянет, так что проку от той гостиной все равно было мало.
— Хорошо, будь по-твоему, — гневно сказал он. — Бери деньги и покупай свои несчастные ковры. Вот — довольна?
— Не притронусь я к этим деньгам, — парировала я, уязвленная его злостью и непониманием, ибо дело было отнюдь не в коврах. — Покупай своих лошадей, сколько влезет. Хоть всех лошадей в округе скупи, мне все равно.