Книга Бега - Юрий Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Будь он проклят, этот карантин! — с плачем закончил рассказ Олыпаный. — Пусть сгорит, кто его придумал!!
Карамболь
Бесенята
Умиротворенный Гурий Белявский сидел в номере полу-люкс без штанов, пил холодный нарзан и смотрел на лазурное море.
На пляже прямо под окнами гостиницы копошились шоколадные фигурки. Разноцветными мячиками колыхались у берега шапочки пловцов. Белый катер приплясывал на волнах под веселую песенку «Ландыши», доносившуюся с его палубы.
Изумительно пахло мокрыми солеными полотенцами.
— И жизнь хороша и жить хорошо! — констатировал Белявский разнеженно, но чьи это слова, убей его, не сказал бы. Он был замурыженным, спешным человеком и невежественным настолько, что по приезде в Янтарные Пески приобрел вместо нужного глухаря бесполезное чучело цесарки. Да и откуда горожанину, содержавшему на сто рублей две семьи (и неплохо содержавшему!), знать такие птичьи тонкости.
Белявский покончил с бутылкой, похлопал мокрой ладошкой по брюшку и почти одновременно услышал в комнате сопение. Гурий удивился. Цесарка, естественно, сопеть не могла, если бы даже была живой, и он недоверчиво покосился в угол, где валялся «Голубой козел».
— Ну? — сказал Гурий Михайлович вызывающе. Он был не из робких.
Сопение продолжалось. Хуже того, Гурию Михаиловичу померещилось, что Козел глянул на него дерзко с прищуром, будто знал про брата «лилипута» или еще что-то нехорошее.
— Этого еще не хватало! — соскочило у Гурия с языка, а в душе зашевелился колкий шерстяной комочек. Шевеление продолжалось и в конце концов родило попутную мысль, что обе семьи любят Гурия Михайловича исключительно за долгие командировки.
— Это уже черт знает что! — попытался сбросить мысль Белявский. — Генриетта еще пожалуй, но чтобы Анна?! Не верю…
— Гурий Михайлович, — послышалось в замочную скважину с присвистом.
«А, так вот откуда сопели!» — обрадовался Белявский.
— Гурий Михайлович, — послышалось вторично.
— Аиньки? — отозвался Гурий, впрыгивая на ходу в брюки.
— К вам можно? — повторил чей-то голос.
— Одну минуту… одну минуту!
Гурий Михаилович накинул поверх плеч рубашку и повернул ключ.
На пороге стояли два симпатичных молодых человека в одинаковых салатовых брюках с широченными поясами, утыканными медной мебельной кнопкой. Один из них, узкогрудый, стриженный под санитарку, держал в руках что-то завернутое в наволочку. Другой, пониже ростом, веснушчатый и круглолицый, ничего не держал, отчего крайне смущался и не знал, куда девать руки.
— Вы консультант по быту и реквизиту? — спросил смущенный, снимая яхтсменку и теребя ее потными пальцами, будто искал за подкладкой гривенник.
— Ну я, — подтвердил Гурий, зевая. — Входите, чего вам?
— Мы по объявлению, — сказал стриженный под санитарку. Он проворно сдернул наволочку, и глазам директора открылся грязноватый холст, измалеванный смазанными наперекосяк и потому, казалось, стремительно падавшими куда-то кирпичами.
— Что это? — спросил Белявский строго.
— Я назвал это «Упреки подозрения», — зарделся яхтсмен, выдавая тем самым свое авторство.
— Где упреки? Какие подозрения? — сказал Гурий с досадой. — Вы что, меня за дурака принимаете? Это разгрузка самосвала, а не «подозрения». Три копейки цена таким «упрекам».
— Мы бы ее и за сто рублей не продали, — обиделся яхтсмен. — Разве не понимаете…
— Не понимаю, — сказал Гурий. — Говорите прямо, чего вам нужно?
— Мы хотим сниматься, — заалевшись, выдавил из себя стриженный под санитарку.
— Ясно, — сказал Гурий. — С этого и надо было начинать. А то «упреки», «подозрения»! Промотались на юге, бесенята?
— Нет, нет, вы нас опять не поняли! — заегозил патлатый.
— Мы за так… на общественных началах, — потупился в плечико яхтсмен.
Белявский озадачился. Молодые люди всячески упирали на свое бескорыстие. Но это Гурия Михайловича как раз и настораживало. Он сам, и не один раз, преследовал личные интересы «на общественных началах» и теперь нутром чуял, что тут кроется какое-то плутовство.
— Нет уж, нет уж! — отгораживался он от молодых людей пальчиком. — Ничегошеньки у вас не выйдет.
Но яхтсмен, назвавшийся Лаптевым, и патлатый по фамилии Клавдии не унимались и твердили свое:
— Вы, Гурий Михайлович, все можете. Нам сказали…
В конце концов Белявскому это надоело. Он решительно показал молодым людям на дверь, а сам взял «Голубого козла», цесарку и пошел в номер к Сапфирову.
В номере Тимура Артуровича находился уже знакомый Гурию Михайловичу человек с опущенными вниз губами и надменным изломом бровей, торчавших на изгибах жесткими проводочными кустиками. Белявский заметил его еще в Арбузове при посадке на «Чайку» и воскликнул в душе: «Ни-и черта себе! Это же во плоти Иван Федоров!!»… Гурий Михайлович видал, что называется, «виды» и сам эти виды порою создавал. Но тут даже он удивился. Шестым, никогда не подводившим его чувством, он сразу же предположил в животастом лицо ответственное, полномочное и, возможно даже, инспектирующее.
Интуиция Гурия Михайловича оказалась просто снайперской. Каюта у животастого была отдельной, а обращение к нему — особенным.
Вот и сейчас живой «Федоров» сидел будто каменный, а Сапфиров кружился подле него и всплескивал руками, как деревенская бабушка над городским внуком.
— Да как же они, Агап Павлович, посмели! — кудахтал он. — А вы отзыв Егупова им показывали? Ну, знаете, я даже не знаю…
— Ничего, они с этим «Трезубцем» еще наплачутся, — пообещал Агап Павлович. — Это только начало, — он пошевелил газетой «Южная здравница». — У меня с Потаниным будет разговор длинный. М-да… Ну, а как там в Ивано-Федоровске? Памятник народ одобряет?
— Одобряет! Очень даже одобряет, — заторопился Сапфиров. — Один так просто от него не отходит. Даже съемку нам затруднил.
— Это хорошо, — сказал Агап Павлович. — Надо бы им тоже газетку послать. Пусть знают…
И поднялся, намереваясь уходить.
— Вот достал глухарька, — пользуясь паузой, сказал Белявский. — Перышко к перышку. Сто рублей заломили, мерзавцы!
Тимур Артурович взял цесарку за шею и взвесил, будто покупал на базаре гуся.
— Что-то он какой-то подозрительный. Усох, что ли? — заколебался Сапфиров. — Как вы думаете, Агап Павлович, сойдет за глухаря, а?
Агап Павлович медленно повернул голову и зашевелил своими проволочными кустиками, отчего лицо его стало еще более многозначительным.