Книга Жена немецкого офицера - Сюзан Дворкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды, когда мы, как обычно, в шесть утра шли к спаржевым полям, на горизонте собрались черные тучи. Мы знали, что скоро будет дождь, и надсмотрщик тоже прекрасно это знал. «Ну быстрей, быстрей», – бормотал этот взволнованный человечек, боясь за нормы выработки. Пошел дождь. Земля размякла, и ножи стали скользкими. Мы все ожидали, что он вот-вот скажет: «Ладно, хватит», но он этого не говорил.
Он стоял себе под зонтиком, а мы копошились в грязи, срезая спаржу. Когда вода стала падать с неба сплошным потоком, и спаржа заплавала в ней, как бирманский рис, нам наконец разрешили укрыться от дождя в сарае.
Мы подумали, что надсмотрщик вызовет машину и отправит нас домой, но не тут-то было.
«Сейчас немного успокоится, – сказал он, – и обратно в поле».
Фрида – та, что потеряла десять зубов – заплакала. «Как спаржа может быть важнее людей? – спрашивала она. – Зачем вообще жить, если мы только мучаемся и мучаемся без конца?»
Случилось чудо. Тронутый ее словами, надсмотрщик отпустил нас домой.
Как видите, даже самые бесчеловечные люди не всегда остаются бесчеловечными. Жизнь показывала мне это снова и снова: в моральном отношении люди абсолютно непредсказуемы.
С нами работал один француз по имени Пьер. Его имя казалось немцам непроизносимым, поэтому его звали Франц – сокращением от Franzose, «француз». У себя на родине, в Пиренеях, Пьер выращивал виноград. Здесь он носил белую нашивку с буквами «KG» – это расшифровывалось «Kriegsgefangener», «военнопленный». Обычно он шел впереди и вел лошадь, запряженную в плуг, а мы ползли вслед за ним на коленях, без устали высаживая, закапывая, выпалывая и срезая. Я постоянно выкрикивала французские слова, чтобы Пьер исправлял мой выговор.
«Эглес», – кричала я ему.
«Нет, нет, йglise!»
«Пальм де тюр!»
«Pommes de terre!» – поправлял он.
Как-то раз я сфотографировала его на свою фотокамеру и отправила пленку в Вену, чтобы Пепи проявил ее, и Франц мог передать фото жене и детям.
Пепи заревновал! Как и многие другие немцы, он думал, что у французов есть какое-то особое эротическое обаяние, и боялся, что наш Франц меня соблазнит.
«Забудь эти глупые стереотипы, – написала я своему гениальному другу. – Поверь мне, Франц слишком измучен работой, голодом и тоской по семье, чтобы замышлять хоть что-то эротическое».
Соблазнить нас пытались исключительно немцы. Надсмотрщик, например, завидев Фриду, начинал грубо шутить, надеясь привлечь ее своей властью. Вернер, местный паренек, собиравшийся на двенадцать лет записаться в армию, вечно тянул лапы к Еве, миловидной дочери бывшей служанки. Отто, коричневорубашечник с соседней фермы, не упускал случая сделать нам какое-нибудь грязное предложение или просто скользко и вульгарно пошутить.
Фермеры стали гордыми и надменными. Они питались лучше всех в Германии. В их полях, словно на каких-нибудь заводах «Фольксваген» или «Сименс», работали самые настоящие рабы. Рабов им поставляли бесперебойно, а в обмен они должны были вкусно кормить местную нацистскую элиту.
«Над нами смеются, – ухмылялся Отто, – но мы еще посмотрим, кто будет смеяться последним!» За тушку поросенка или курицы он просил несусветных денег. Он обожал наблюдать за тем, как горожане из кожи вон лезут, чтобы заработать на его продукты.
В письмах от родных между строчек угадывались плохие новости. В Вене жилось все труднее. Я отлично знала, чего именно не хватает маме: именно это она мне обязательно присылала. Замерзая, она укладывала в посылку варежки из где-то найденной желтой пряжи. Голодая, отправляла мне крошечные кексики.
Скопив несколько рейхсмарок, я отправила их Пепи, чтобы он купил моей маме мыла, мне – писчей бумаги, а Анне, его матери – небольшой подарок: я все еще не оставляла надежды добиться ее расположения. Если выходило купить у фермеров яблок, картошки, фасоли или спаржи, все эти богатства я переправляла Пепи, маме, Ромерам или Юльчи: я не сомневалась, что все это будет разделено по совести.
Евреев польского происхождения уже давно отправили обратно в Польшу. Теперь же, летом 1941-го, пошли разговоры о том, что немецких и австрийских евреев тоже туда перевезут. Эти депортации – мы называли их Акциями – приводили нас в ужас. Тогда мы еще не знали, что ждет евреев в Польше, но догадывались, что ничего хорошего. Мы думали, что Польша – это что-то вроде пустоши, которую немцы решили колонизировать, подчинив себе местных крестьян. Я думала, что если мама уедет в Польшу, то ей придется прислуживать колонистам – мыть посуду и полы, утюжить одежду… Представлять ее в такой ситуации было невыносимо. Моя мама – и чья-то служанка? Невозможно!
Фрау Флешнер и надсмотрщик уверяли нас, что, пока мы работаем на ферме, наших родных депортация не коснется. Мне казалось, что со временем они стали относиться к нам как-то более внимательно. Как-то в воскресенье мы вшестером ушли гулять. Пока нас не было, на ферму явилась полиция. Надсмотрщик соврал, что мы работаем далеко в полях. Когда мы вернулись, он, ухмыляясь, сказал: «Скажите спасибо, барышни. Я вас сейчас крепко выручил, уж вы мне поверьте».
На окраинах ферм выросло небольшое поселение рабов, привезенных из Польши. Эти мужчины таскали булыжники, перестраивали дома и вычищали свиной навоз. Когда мы шли на работу, помахивая тяпками и лопатами, поляки пытались привлечь наше внимание окриками.
«Не обращайте внимания», – сказала я своим юным подругам.
Но одна живая, темноволосая девушка, Лизель Бруст, подошла поближе к парням и, желая побольше узнать о загадочной стране, куда отправляют евреев, спросила одного из них: «Польша – она какая?»
«Красивая», – улыбнулся он. Он был очень молод. В улыбке не хватало передних зубов.
«А Варшава?»
«Блистательные дворцы, музеи, театры, библиотеки, университеты с толпой профессоров – в общем, все точь-в-точь так, как любят хорошенькие еврейки вроде тебя. Заходи, красотка, я тебе еще много о Варшаве расскажу».
Я увела Лизель от него подальше.
«Один китаец в Вене меня так же обихаживал, – объяснила я, – и если бы я его послушала, я бы сейчас была где-нибудь в Коулунском борделе. Можешь мне поверить, пойдешь к нему в этот их лагерь – больше мы тебя не увидим».
Я думала, что говорю только о той группке изголодавшихся по женскому телу рабов. Тогда я не знала, что то же самое можно было сказать обо всей Польше.
Чем больше я работала, чем тоньше становилась, чем чаще отчаивалась и думала о смерти, тем больше меня охватывала неизбывная нежность ко всему живому. Я любила всех людей без исключения, ни на кого не злилась, всем была рада. В бараках водились мыши. Вместо того, чтобы съесть их, мы подкармливали их хлебными крошками. В курятнике как-то вылупился калечный цыпленок. Я унесла его к себе и три дня старательно выкармливала, пока он не умер.
Я рассказывала Пепи, что во мне борются две мысли. Первая – что конца этим мучениям не будет и что мы умрем здесь, в грязи. Вторая – что случится чудо: ВВФ Великобритании скинут бомбу прямо на Гитлера и Геббельса, нацисты исчезнут, я снова стану свободной, мы поженимся и заведем много детей.