Книга Жена немецкого офицера - Сюзан Дворкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я поняла, что мне придется спрашивать у нее разрешения абсолютно на все – на зубные щетки, на гигиенические салфетки, на соль…
«Прогулки разрешены в субботу с 19.00 до 21.00 и в воскресенье с 14.00 до 18.00. Прогулки совершаются группами не менее трех человек».
«И, разумеется, участие в любых мероприятиях в Остербурге строго запрещено. Разрешено только гулять. Это все».
К нам часто заходила местная полиция. Офицеры угрожали нам тюрьмой «в случае неподобающего поведения». Мы выслушивали эти лекции, а когда полиция уходила, громко хохотали. Мы по вечерам едва заползали под одеяло, у кого бы нашлись силы на «неподобающее поведение»?
Полиция регулярно присылала извещения о том, что какое-нибудь действие, ранее разрешенное, стало противозаконным. Постепенно евреям запретили ходить на танцы, в кино и в кафе. Худшим же грехом, говорила фрау Флешнер, указывая на соответствующее извещение, было несоблюдение расовой морали – в частности, сексуальные связи между евреями и немцами. За это, говорила она, можно сесть в тюрьму.
На Остербургской спаржевой плантации никого не интересовало, болен ты был или здоров. К примеру, та беременная женщина из другой комнаты очень хотела уехать домой. Она плакала и умоляла врача отправить ее к родным, но он нашел, что она вполне пригодна для работы. Она стала специально вызывать рвоту. Какой-то с трудом втиснувшийся в нацистскую форму чиновник из Министерства труда все-таки дал ей разрешение на отъезд. Правда, не домой, а в Польшу.
Фрида, та нервная, красивая девушка, сказала фрау Флешнер, что у нее болит зуб. Ее отвели к дантисту, и он вырвал ей десять зубов. Через день она, сплевывая кровь, снова вышла в поле. Ей был двадцать один год.
Всю раннюю весну мы срезали спаржу. Мы ползали по земле, копали, пололи, срезали. Пальцы болели, будто сломанные. Спина давно не разгибалась. Сначала мы работали по пятьдесят шесть часов в неделю, но постепенно дошло до восьмидесяти. Все местные фермеры постановили, что заготовка спаржи прекратится в определенный день, а значит, до этого дня мы должны были срезать как можно больше. Мы вставали в четыре и заканчивали работу позже шести. Я придумала незаметный способ саботировать. Срезая побеги, я заодно перерубала как можно больше молодых ростков.
Однажды нам пришлось двенадцать часов работать под дождем. У меня отсырела и загнила одежда и опухли колени, и я не смогла удержаться от жалости к себе. «Разве не лучше было бы мне быстро умереть в Вене? Мне не пришлось бы медленно умирать здесь, в грязи», – написала я Пепи.
Впрочем, в ту же секунду мне стало стыдно за это нытье. Чтобы умерить собственные страдания, я обратилась к учению социалистов. «А ведь именно так живет девяносто процентов населения мира, – продолжила я. – Разве не приходится им гнуть спины с раннего утра и до поздней ночи? Разве не ложатся они в постель голодными, не дрожат от холода?»
Как видите, я все еще могла успешно себя пристыдить. Гордости я не забыла.
Урожай мы собрали. Работы стало меньше, и многих отправили домой. Осталось шестеро – те, кого считали лучшими работницами.
Пришло лето. Поля шелестели и переливались на ветру, словно зеленое море. Я стала сильнее, немного приспособилась к тяжелому труду. Во мне вновь проснулась любовь.
«Я мечтаю прижаться к тебе, – писала я Пепи. – Но ты так далеко! Когда я снова смогу тебя коснуться?»
Я собирала маки и маргаритки и украшала ими волосы других девушек. Я стала всем утешительницей, я всех веселила и вальсировала с Труде и Люси между рядами сахарной свеклы. Вечерами, когда гасили свет, я читала своим юным подругам любимые строки из «Фауста» Гете. Они висели на моем шкафчике.
Трусливые помыслы, тревога, волнения,
Женская робость и боязливые жалобы
Не уберегут тебя от беды
И не принесут свободы.
Несмотря ни на что, сохрани свои силы,
Не склоняй голову, смотри гордо и прямо.
Только тогда тебе помогут боги.
Устав всех ободрять, а особенно устав ободрять себя, я засыпала на солнце, во время обеда, положив голову на сноп ячменя.
Больше всего нас поддерживала почта. Только посылками мы еще и держались. Тогда нацисты еще следили за тем, чтобы почта приходила вовремя. Они хорошо знали, что каждая посылка делает наших родственников в Вене еще беднее, а заодно освобождает наших тюремщиков от необходимости достойно нас кормить. Ostarbeiter – польские, сербские и русские работницы – писать домой права не имели: нацисты боялись, что девушки расскажут родным о том, как плохо с ними обращаются, и новые поставки рабочей силы в лагеря прекратятся.
Я постоянно, порой по три раза в день, писала маме, Пепи, Юльчи, сестрам Деннер, Ромерам и Гренцбауэрам. Часто в моих письмах не было ничего важного, только пустые, поверхностные разговоры. Иногда я приводила точные отчеты о своих сельскохозяйственных успехах: сколько рядов спаржи я срезала, а ряды были по 200 м, какой жучок поедал листья, какой червяк портил корни, каким инструментом рубили, а каким пололи. Я рассказывала, что сербских девушек покупали и продавали, как каких-нибудь лошадей, что господин Надсмотрщик забрал табак, который мне прислал Пепи (а я планировала подарить его так выручавшему нас французу), что я нашла способ сидеть, откидываясь на ягодицы, и в таком положении колени страдали куда меньше.
Пепи я писала по возможности правдиво. Маме же я постоянно лгала.
Я писала Пепи, что больна гриппом, а маме – что абсолютно здорова. Пепи я сообщила, что в том же лагере была моя старая знакомая, фрау Хачек. Маме я об этом даже словом не обмолвилась: она могла написать фрау Хачек и узнать от нее, что у меня странная сыпь и хронический бронхит, что мои зубы стали коричневыми, что мне не хватает еды. Когда мы с Фридой, Труде и Люси шли на работу, немецкие дети кричали нам вслед: «Еврейские свиньи!» Никто не соглашался даже продать нам пива. Маме же я писала, что в Остербурге к нам относились очень хорошо.
Я читала Нордау, Кестнера, «Фауста», «Идею барокко», пыталась перенять немного французского от работников из Франции, понемножку учила английский по книжке. Мне было очевидно, что тело, теперь такое жесткое и худое, стало необходимой жертвой, но разум я обязана сохранить.
Мы были полностью отрезаны от внешнего мира. Мы не читали газет, не слушали радио. В надежде хоть что-нибудь узнать я писала нашему старому другу Циху, теперь солдату вермахта, и даже в Чехословакию Рудольфу Гиша, моему бывшему ухажеру, который присоединился к нацистам.
Я умоляла Пепи передавать мне новости. «Правда, что Крит захватили?» – спросила я у него в конце мая 1941 года. Для меня Крит был островом из древнегреческих мифов. Я представляла себе, как немцы стреляют в плоских, словно сошедших с фресок, бородатых воинов в сандалиях, потрясающих изящными, тоненькими копьями.
Для меня война все еще была чем-то нереальным. Я знала, что нацисты бомбардируют испанские города, но не могла поверить, что нападение на обычных граждан и правда возможно. Понимаете, тогда в глубинке Германии еще широко использовали лошадей. Тогда мало кто понимал, что такое современная война.