Книга Путешествие во тьме - Джин Рис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она помолчала, потом проговорила:
— Не хочешь выпить чаю перед уходом?
— Нет, спасибо, — сказала я, — до свиданья.
Она всегда ненавидела Франсину.
— О чем вы постоянно болтаете? — обычно спрашивала она.
— Ни о чем мы не болтаем, — отвечала я, — просто говорим и все.
Но она не успокаивалась.
— Эту девчонку нужно отослать отсюда, — сказала она отцу.
— Услать Франсину? — удивился отец. — Но, Эстер, дорогая, зачем же отсылать девочку, которая так хорошо готовит!
В присутствии Франсины я чувствовала себя счастливой. Она была маленькая, толстенькая и чернее остальных местных слуг. У нее было лукавое милое личико. Мне ужасно нравилось смотреть, как она ест манго. Ее зубы впивались в плод, губы крепко сжимали желтую мякоть, а на лице появлялось выражение полного счастья. Доев, она дважды чмокала губами — очень громко, — слышно было издалека. Это был ритуал.
Она никогда не надевала башмаков, и ее маленькие черные ступни были жесткими и шершавыми. На голове она могла носить что угодно — хоть бутыль с водой, хоть большую корзину с фруктами. Эстер постоянно повторяла: «Из чего сделаны головы этих людей? Белый человек никогда не смог бы носить на голове такую тяжесть. У них же головы, наверное, из дерева».
Она была хохотушкой, но песни у нее всегда получались грустными. Даже в веселых песенках звучали грустные нотки. Она могла сидеть в одиночестве и напевать что-то и бить в тамбулеле — глухой удар основанием ладони и пять быстрых ударов пальцами.
Не знаю, сколько ей было лет, сама она тоже об этом не знала. Иногда слуги понятия не имеют о своем возрасте. С виду она была немного старше меня, и когда у меня в первый раз началась менструация, именно она объяснила мне, что так бывает и не надо этого бояться. Но потом она рассказала об этом Эстер, и Эстер пришла и начала долго и нудно объяснять мне про все это, и глаза ее смотрели мимо моего лица. Я все повторяла: «Нет, конечно, нет… Да, я понимаю… Да, конечно…» Но я почувствовала себя такой несчастной, как будто на меня что-то навалилось и я не могу дышать. Мне захотелось умереть.
После того, как она закончила, я вышла на веранду, легла в гамак и стала раскачиваться. Это было в нашем поместье. Мы остались с Эстер одни, потому что папа уехал на неделю. Я почему-то запомнила тот день.
Гамак поскрипывал, поднялся ветер, и ставни в доме начали хлопать, как выстрелы. Дом был укрыт между двух холмов, и иногда мне казалось, что здесь и есть конец света. Уже давно не было дождей, и трава под солнцем выгорела и пожухла.
Меня начало тошнить. Я перестала качаться и тихо лежала в гамаке, глядя на море. На синей воде белели пенные полосы, как будто только что прошел корабль.
В половине первого мы сели завтракать, и Эстер заговорила о Кембридже. Она постоянно о нем говорила.
Она сказала, что уверена, в Англии мне бы понравилось, и что мне обязательно надо туда поехать. Потом она без всякого перехода заговорила о своем дяде, который был докой в математике, один из лучших в своем выпуске в Кембридже, все звали его «неряхой Уоттсом».
Он действительно был довольно неряшлив, — сказала она, — но это просто от рассеянности. А его жена, тетя Фанни, была красавица — настоящая красавица. Однажды в театре, когда она вошла в ложу, все встали. Не сговариваясь.
— Господи помилуй! Удивительно, — сказала я, — надо же!
— Ты бы лучше сказала «прости господи».
— Да, их звали красавица и чудовище, — продолжала она, — красавица и чудовище. О ней ходило много историй. Один молодой человек ответил ей, когда она сказала, что хватит, наконец, на нее смотреть:
«Даже кошке можно смотреть на короля, почему же мне нельзя смотреть на королеву?»
Ей это так понравилась, что она всем стала рассказывать эту историю, а молодой человек сделался ее любимцем, очень большим любимцем. Как же его звали? Нет, не могу вспомнить. В общем, он был остряк, а она любила остроумных людей; она им все прощала. В те годы все из кожи вон лезли, только бы прослыть остроумными. Я понимаю, что смешно оплакивать прежние времена и все такое, но тогда люди были остроумнее, чем сейчас.
— Да, — сказала я, — как судья Брайан недавно на танцах, когда какой-то дурак загородил дверь в столовую и заявил: «Никто не пройдет сюда, пока не сочинит стишок». А судья Брайан тут же ему ответил:
Чтоб я в столовую вошел,
Посторонись, тупой осел.
Он сочинил это так быстро, что все рассмеялись.
Эстер сказала:
— Это совсем другое, но, конечно, тебе этого не понять.
Мы ели рыбные котлеты и сладкий картофель, а потом сладкие гуайявы и вместо хлеба плоды хлебного дерева. Эстер они нравились больше.
Сидя за столом, можно было видеть изгиб горы, похожий на изгиб зеленого плеча. На столе стояли розы — в вазе из синего волнистого стекла с золотым ободком.
В углу был шкаф, где держали напитки и буфет с посудой. На полке лежали книги Вальтера Скотта[23]и куча старых журналов Лонгмана[24], настолько старых, что все страницы пожелтели и уголки загнулись.
После завтрака мы вышли на веранду. Эстер села в парусиновый шезлонг. Она начала гладить Плута и часто моргать, как будто ей в глаз что-то попало. Плут завилял хвостом.
— Ненавижу собак, — сказала я.
— Даже так! — изумилась она.
— Жутко ненавижу, — сказала я.
— Не знаю, что из тебя получится, если ты так будешь себя вести, — заметила Эстер, — едва ли твоя жизнь сложится счастливо. Если будешь продолжать в том же духе, люди не будут тебя любить. Попробовала бы ты сказать такое в Англии, сразу бы нажила себе врагов.
— Мне все равно, — сказала я.
Но про себя начала повторять таблицу умножения, потому что боялась расплакаться.
Потом я встала и сказала ей, что пойду на кухню поболтать с Франсиной.